Но когда два полицейских в штатском пробились сквозь толпу, на этом месте уже никого не было.
Но это еще не был конец.
После того как ворота тюрьмы захлопнулись, осужденные жили еще более месяца. Фашисты обещали им жизнь в том случае, если они подадут румынскому королю прошение о помиловании. Они хотели показать непокорному населению города свою силу и превосходство даже над такими людьми, как Дружинин и его товарищи. Враги хотели уничтожить их морально. Они не знали, кто был Дружинин в действительности. Они могли только догадываться, что это очень крупный работник. Теперь, когда он был в их руках, проще всего казалось его уничтожить физически. Но им было выгоднее заставить его жить.
Они не ставили Дружинину, Валентине и Святославу никаких условий. Они больше не пытали их, не мучили, не требовали от них ни предательства, ни измены родине, понимая, что это бесполезно. Им только советовали подписать прошение о помиловании. Как просто: взять в руку перо, написать на листе министерской бумаги свою фамилию — и перед тобой жизнь, солнце, море, цветущая акация, свобода. Да, именно свобода. Враги обещали им даже свободу. Их свобода была фашистам выгоднее, чем заключение. Пусть они подпишут прошение о помиловании, и добрый король их простит, и тогда они могут идти на все четыре стороны. Пусть живут. Пусть ходят по городу. Пусть население знает, что даже они — партизаны, народные мстители, коммунисты, лучшие из лучших, — признали власть короля, признали его право на жизнь и смерть советского человека.
В течение месяца румынские адвокаты почти каждый день приезжали во внутреннюю тюрьму. В жемчужно-серых фетровых шляпах, в белых шелковых макинтошах, с портфелями из свиной кожи под мышкой, они выскакивали из своих малолитражек, похожих на вонючих водяных жуков, быстро пробегали боком мимо часовых и, по-адвокатски деловито склонив набок голову, поднимались по лестнице с натертыми воском перилами.
На пятом этаже была большая чистая комната с новой мебелью, новыми коврами и портретом короля Михая, молодого человека, причесанного по-английски, в военной форме с нашивками на рукаве. Адвокаты раскладывали на столах свои хрустящие, чистые бумаги, портфели, приготовляли письменные принадлежности. Затем по очереди, под строгим конвоем, вводили Дружинина, Валентину, Святослава — каждого в отдельности — и уговаривали.
Адвокаты их не торопили. Адвокаты были вежливы, даже любезны. Они были уверены, что слепая жажда жизни в конце концов сломит их упорство. Трудно было себе представить, чтобы человек мог добровольно отказаться от жизни, от свободы, тем более что за это от него не требовали ничего дурного — только подписать прошение о помиловании. Но фашистские адвокаты не знали, не понимали и не могли понять, что такое советский человек. Это было выше их понимания. Как ни была сильна жажда жизни у Дружинина, Валентины и Святослава, как страстно ни хотелось им жить, все же честь советского человека была для них дороже.
Фашистские юристы ошиблись в том, что у Дружинина, Валентины и Святослава слепая жажда жизни. Была жажда жизни, но не слепая. Была сознательная, высокая любовь к справедливости, честной советской жизни, которую они ставили выше всего на свете и от которой не могли и не хотели отказаться даже перед угрозой неминуемой смерти. Больше того: самую свою смерть они превратили в акт высочайшего патриотизма. Они показали населению города, что они сильнее захватчиков, что их можно убить, но нельзя поставить на колени.
На все уговоры и обещания, на все речи фашистских адвокатов они, не сговариваясь, повторяли одно и то же, каждый в отдельности:
— Я советский человек и просить пощады у врага не собираюсь.
И их снова уводили по лестницам и коридорам вниз, в подвал, в темную камеру и на другой день снова приводили в комнату на пятом этаже, и снова они в усовершенствованных патентованных наручниках стояли перед столом, на котором были разложены прошения о помиловании и письменные принадлежности.
Но ничего этого они не замечали, не хотели замечать. Адвокаты курили сигареты, один за другим произносили на ломаном русском языке речи, а партизаны смотрели в окно на голубую полоску моря, кое-где видневшуюся над акациями и крышами города, мертво и неподвижно окаменевшего под пыльным небом, как бы добела выгоревшим от тягостного июльского зноя.
— Я советский человек и просить пощады у врага не собираюсь, — говорил Святослав, и его уводили.
— Я советский человек и просить пощады у врага не собираюсь, — сузив прозрачные глаза с твердыми зернышками зрачков, произносила Валентина сухим, напряженным голосом, и ее уводили.
— Я советский человек и просить пощады у врага не собираюсь, — говорил Дружинин негромко, но с такой силой, что белела ямочка на его подбородке, и его уводили.
Он, прихрамывая, шел по пустым коридорам и пустым лестницам, двигая широкими плечами и хрустя запястьями, стиснутыми наручниками, которые могли бы с него снять в любую минуту, стоило только ему попросить перо.
И на другой день их снова вызывали, и они снова видели над крышами море, которое нежно таяло, как бы уходило из глаз, медленно исчезало на горизонте, как жизнь.
В конце концов их убили.
51. МАЛЕНЬКАЯ ВЕТОЧКА ЖИЗНИ
Весь этот страшный месяц Матрена Терентьевна провела как в тяжелом, лихорадочном бреду. Слухи о том, что фашистские адвокаты каждый день ездят во внутреннюю тюрьму гестапо уговаривать Дружинина, Валентину и Святослава подать королю прошение о помиловании и обещают им жизнь и свободу, каким-то образом проникли в город, в подполье, в катакомбы. Матрена Терентьевна не могла ни есть, ни спать, а если на минуту забывалась в полусне, еще более тягостном, чем явь, в нее как бы вселялась душа ее девочки, ее Валентины, и она чувствовала такую страстную, безумную жажду жизни и вместе с тем невозможность, немыслимость этой жизни, что снова впадала в беспамятство, но и в беспамятстве ее преследовало странное видение, ужасное в достоверности всех своих подробностей: она — Валентина, и она идет по черному кружеву теней, которые поднимаются с мостовой по ее ногам, по коленям, по груди, скользят по холодному, как хрусталь, лицу, и она держит в запекшихся губах веточку белой акации, и веточка падает, и она не может ее удержать, и страшная жажда жизни и невозможность этой жизни жжет ее, как угли, которые она глотает, и веточка акации скользит по ее груди, маленькая душистая веточка жизни, которую невозможно удержать…
Петя спал и видел во сне, что он стоит по колено в тошнотворно неприятной, хотя и совершенно прозрачной воде. Эта неподвижная вода вызывала отвращение, потому что в ней плавали толстые рыбы, похожие на сомов, но только еще более скользкие и голые. Они были цвета бледного человеческого тела, у них были спереди лапки, как у тритонов, и они были как будто бы слепые, вернее — у них совсем не было глаз. Они очень медленно ползали по каменному дну, вялые, покорно податливые. Их можно было брать в руки, вынимать из воды, и они не двигались, как дохлые. Они вызывали чувство тошноты, пронизывающей все волокна мозга. Иногда они пищали, хотя и были дохлые, причем их писк как бы существовал сам по себе, независимо от них. Этот писк, как бы шныряя по ногам, летал по воздуху, стремительно и легко касался Петиного лица, как длинная сухая паутина. Сотни маленьких невидимых животных с писком проносились мимо, заставляя тело вздрагивать от непонятного ужаса.
И Пете приснилось, что он проснулся, вскочил, сел на постели. Невидимые существа продолжали с писком метаться по стенам, перебегать по нарам, задевая мальчика и щекоча его голову. Он понял, что это мыши. Можно было подумать, что вся пещера наполнена мышами. Он закричал, но, как это бывает, когда человек кричит во сне, не услышал своего голоса. Зато в ту же минуту он услышал в темноте голос Валентины, и это не показалось ему странным. «Мама! Проснитесь! — кричала Валентина где-то совсем близко. — Мама, проснитесь! Посмотрите, что делается!» За углом мелькнул багровый свет зажигалки. Петя увидел несколько мышей, бегущих по стене. Они мелькнули с такой быстротой, что самих мышей он почти не разглядел, а успел заметить несколько прямых тонких хвостов, скрывшихся за поворотом.