Если бы Петя не знал, что без этой утомительной работы не будет действовать радио, он бы, наверное, уже тысячу раз бросил надоевшую хуже горькой редьки рукоятку, натиравшую кровавые мозоли. Но Петя знал, что вечером Святослав будет принимать сводку Информбюро, он целый день вместе с другими ждал этой сводки, и, закусив губу, он крутил и крутил тихо повизгивающее, плохо смазанное самодельное колесо.
Когда же Валентина замечала, что мальчик выдыхается, она снова задирала его, и они начинали носиться по комнатам друг за другом. Сначала Петя, не на шутку обозленный, норовил поймать Валентину и как следует стукнуть. Но потом злость проходила и начинался обыкновенный детский азарт погони.
Боже мой, какой шум они поднимали! Клубы каменной пыли крутились в штреках, светильники мигали, со стен сыпался песок. Они прыгали по каменным кроватям, по каменным табуретам; иногда они даже позволяли себе пробежаться по столу заседаний. И никто на них не сердился. Им это позволялось. Все понимали, что без этих вспышек беспричинного беснования они захирели бы, наглухо замурованные в каменном подземном мире катакомб.
Кроме того, этим они согревались. В катакомбах всегда стояла ровная, не слишком низкая, но и недостаточно высокая температура. Всегда немного не хватало тепла. Всегда как-то странно, незаметно знобило. Во всяком случае, люди никогда не снимали верхней одежды. Но и верхняя одежда, пропитанная тонкой, вкрадчивой сыростью, не спасала от холода. От этого особенно - и как-то незаметно для самих себя - страдали дети. Попросту говоря, им не хватало дневного света. Они изголодались по солнцу. Может быть, эти порывы буйства, согревавшие кровь и вызывавшие на побледневших щеках румянец, чем-то заменяли им солнце.
В общем, им жилось очень нелегко. Им жилось бы еще трудней, если бы в числе их маленьких радостей не было одной громадной, всепоглощающей радости хождения за водой. Воду брали из подземного колодца, неподалеку от "квартиры".
Пете и Валентине было запрещено не только выходить на поверхность, но даже приближаться к выходам. К тому времени уже было два хода: один известный нам ход недалеко от кладбища Усатовых хуторов, называвшийся "ежики", и другой - дальний, выходивший где-то километра за три, в районе села Куяльник, называвшийся "утка" - в честь утки, которая нечаянно залезла в этом месте в катакомбы и была принесена предприимчивым Леней Цимбалом к обеду.
К колодцу Пете и Валентине ходить разрешалось.
Правда, они не могли просто взять ведра и отправиться за водой. Каждый раз они должны были получать формальное разрешение дежурного по лагерю или заведующей кухней, в ведении которой находилась вода.
Заведующей кухней, или, говоря попросту, лагерной стряпухой, была Матрена Терентьевна. Она безропотно погрузилась в хозяйственные заботы, отдалась им всей душой, со страстью, с жаром. Но, к сожалению, очень скоро выяснилось, что у нее к этому нет никакого призвания. Рвение не могло заменить талант. Талант отсутствовал. Когда дело касалось хранения продуктов, учета, распределения порций, она еще с этим кое-как справлялась, хотя это стоило ей громадных трудов. Это было действительно очень нелегко. Для того чтобы продукты не портились от сырости, их нужно было перекладывать, сушить, проветривать. Почти все время Матрены Терентьевны уходило на борьбу с сыростью. Это было еще труднее, хлопотливее, чем бороться с ржавчиной. Каждый день она была принуждена высушивать на огне муку, сахар, соль, макароны, крупу. А назавтра они снова оказывались совершенно сырыми, и их заново приходилось сушить. У Матрены Терентьевны была своя, особая ниша для продуктов - кладовая. И в ней появился тяжелый, затхлый запах плесени, приводивший Матрену Терентьевну в отчаяние. К тому же продукты таяли со сказочной быстротой. Матрена Терентьевна ужасалась, замечая, как быстро расходуются мука, масло, сахар.
С круглыми глазами она подходила к каменному столу Черноиваненко и, немного заикаясь от волнения, начинала шептать первому секретарю на ухо свои зловещие хозяйственные секреты и совала рапортичку с указанием наличности продовольствия. Он надевал очки, долго и укоризненно смотрел на Матрену Терентьевну.
- Матрена Терентьевна, ты меня удивляешь!
Он всегда называл ее "Матрена Терентьевна", когда был ею недоволен. Он произносил это точно таким же назидательным тоном, каким говорил ей в детстве по поводу изношенных башмаков:
"Мотечка, честное, благородное слово, ты меня просто удивляешь! Удивляешь и огорчаешь. Ты опять порвала ботинки! Совершенно порвала. Ни один сапожник не берется. Я буквально не знаю, что мне с тобой делать. На тебе все горит. Я скоро вылечу в трубу".
"Дядя Гаврик, ей-богу, я невиноватая!" - говорила тогда маленькая Мотя и краснела так, что не только ее лицо, уши и шея делались густо-розового цвета, но даже краснели руки, а на глазах выступали слезы.
Может быть, тогда она и была виновата. На ней действительно все горело. Теперь же она была никак не виновата. Она прилагала все усилия, чтобы вести хозяйство как можно экономнее. Но, как известно, именно продукты и имеют скверную привычку "буквально-таки гореть", особенно когда их мало, а едоков много. Так же, как в детстве, Матрена Терентьевна и теперь прижимала руки к груди и восклицала таким тоненьким голоском, как будто в горле у нее пищала маленькая птичка:
- Дядя Гаврик! - Она так всю жизнь и называла его "дядя Гаврик". - Дядя Гаврик! Накажи меня бог, я сама не могу понять. Я готовлю, а продуктов каждый день становится меньше! Я готовлю, а их меньше. Прямо не знаю, что делать! Получается какая-то чепуха. - И на глазах у нее блестели слезы.
- Она не знает, что делать! - ворчал Черноиваненко. - Она не знает... А кто же знает? Давай сюда норму.