Выбрать главу

Кажется, его даже не услышали. Во всяком случае, он был им теперь не интересен.

– Дураки, – сказал Женька, – нельзя третий сосуд.

Он еще не знал, почему, но чувствовал: нельзя.

Черный посмотрел на него как на идиота.

Станский достал анаф.

Потом они все четверо будут удивляться, как можно было поступить так глупо. Но тогда… Это было какое – то наваждение, какое – то массовое помешательство. Свинцовая гладь полыньи, тихие крупные снежинки, удаляющееся оранжевое пятно палатки и голубоватый блеск спецсосуда, о котором не знал никто, кроме Станского. Самое удивительное, что они еще и обсудили свои шансы, прежде чем уколоться и уснуть.

– Рацию на автомат и дрыхнем до прихода спасателей, – сказал Любомир.

– Цанев, – злобно буркнул Женька, – ты мне надоел. Какая рация?

Аккумуляторы сели.

– А без пеленга нас найдут? – как-то слишком легкомысленно для столь важного вопроса произнес Цанев.

– Естественно, – успокоил Черный, – нас же будут искать с вертолетов.

– А если занесет? – предположил Станский.

– Не занесет, – Черный говорил уверенно. – Во-первых, снег на исходе. Во-вторых, вертолеты будут здесь очень скоро. Сами подумайте, третий день без связи. И, наконец, мы же флажок поставим.

– Да, – согласился Цанев, – глупо думать, что не найдут.

Они уже скрепили лыжные палки и поставили флажок на растяжках, и собрали «гробы-контейнеры», и разделись, и аккуратно уложили вещи в герметичные пакеты, а пакеты в рюкзаки, и пристегнули все к «гробам», и, с усилием сдерживая дрожь, Станский свинтил и отжал последовательно три крышки на спецсосуде, наполнил анафом шприц, а Любомир протер спиртом руки всем четверым и, взяв шприц у Станского, по очереди, каждому, начиная с Женьки, ввел в два приема необходимую дозу препарата.

– С Богом, – сказал Цанев, защелкивая на себе контейнер.

– Тоже мне христианин, – усмехнулся Черный, – ни пуха!

– К черта! – откликнулся Станский, уже научившись выбирать слова,которые давались ему полегче.

Женька пошутил:

– Счастливо, братцы. До встречи в тридцатом веке!

Никто не ответил ему.

А Женьке было хорошо. Холод отпустил совсем. Нога болеть перестала. Анаф в крови давал блаженное ощущение растекающейся по всему телу теплоты, какое бывает, когда выпьешь с мороза стопку водки или легонько разотрешь все мышцы финалгоном. Теплота накатывала волнами убаюкивала, ласкала. Теплый, почти горячий туман таял, и прямо перед глазами прыгали сверкающие блики моря, подогретого солнцем, а вдоль берега лежали горячие серые камни и лохматые пальмы лениво шевелили большими теплыми листьями. Женька полулежал в шезлонге, а где – то у него за спиной рвался из динамика популярнейший шлягер шестидесятых – «Песенка о медведях» – его любимая. «Тоже мне, тридцатый век!» – думал Женька.

А потом началась чертовщина…

2

А потом началась чертовщина. Шипение, плеск, черное небо в звездах, огни сквозь туман, ржавая металлическая стена, розовые прутья «гроба», потоки воды, горячей и холодной вперемежку, скользкие льдины, крики, веревочная лестница, мелодия «Песенки о медведях» и надо всем этим – громкая английская брань. Судорожно дыша и отплевываясь, совершенно не понимая, где он и что происходит, и повинуясь скорее инстинкту, чем разуму, Женька, беспомощный, в контейнере, как спеленутый младенец, вырывается, наконец, из него на свободу, некоторое время отчаянно и нелепо барахтается вместе с другими в странно теплой воде с ледышками и, наконец, поймав веревочную лестницу, лезет вверх. И когда все четверо оказываются чудного потрепанного суденышка и каждый из них начинает допускать мысль, что все это на самом деле, хотя сразу поверить в такое трудно, – выясняется, что рюкзаки спасены все, а вот «гробы» и лыжи брошены на произвол судьбы. Женька вспоминает, что вместе с его «гробом» тонет один из карабинов (это обидно), но думать об этом уже некогда. Четырех голых путешественников приветствует на палубе немолодой очень добродушный, очень обросший и всклокоченный, очень рыжий и, как тут же выясняется, очень пьяный моряк с трубкой в углу рта, в расстегнутом, несмотря на мороз, бушлате, из – под которого виднеется давно не стиранная тельняшка, в пижонских клешах и в бескозырке с надписью «NORD». А на ногах у него совершенно невообразимые серебристые ботинки, словно отлитые из металла, но явно мягкие. Поймав задержавшиеся на ботинках взгляды, моряк непонятно говорит:

– Что вы так смотрите? Мы с вами не в Норде.

Женька схватывает смысл этих слов, сказанных по – английски, но вообще моряк говорит очень много, он говорит непрерывно, и Женька успевает перевести для себя далеко не все. Кажется, Эдик понимает все и оттого больше других удивляется, а Любомир и Черный не понимают вообще ничерта, и, наконец, не выдержав, Черный злобно рявкает:

– Ви а рашен!

– О, рашен! Русо! – восклицает моряк и неожиданно легко переходит на русский: – Замерзли, небось, черти полосатые! Надеретесь вечно, как свиньи, а старику Биллу вас спасать. Хорошо – боком прошел, хорошо – случайно заметил, а если бы под утюг? Ну, ладно. Одеваться будем? Или вы из этих, из оранжистов, которые голыми по морозу бегают?

Удивительно уже то, как здорово старик Билл говорит по – русски. Невозмутимость моряка – вторая неожиданность для четверки полярников. И потому содержание его бурного монолога пока на третьем месте, так что даже на непонятном слове «оранжисты» внимание задерживается недолго.

– Как вас угораздило в лед – то вмерзнуть, сибр вашу мать! – продолжает меж тем старик Билл. – Я уж думал, трупы. Ан, нет! Гляжу – в упаковочке. Тепленькие, значит. Ах ты, думаю, брусника тебя возьми, насосались опять ликера с анафом да и драпанули из Норда, квазисты окаянные!..

Женька слушает и все больше изумляется объяснениям Билла. Бред какой – то. Пьяный бред. И только одно становится понятно: они вмерзли в лед. Значит… Что же? Значит, произошел разлом, подвижка льдов. На дно они не пошли – это понятно, но погрузились все – таки, а лед схватился. Вот и вся недолга. Но когда все это произошло? Был день – теперь ночь. Полгода, как минимум. А может, полвека? Или полтысячелетия? Нет, пять веков – это вряд ли. Чтобы через пять веков – и вот такая пьяная морда?

А Станский выхватывает другую фразу.

– Ликер с анафом?! – спрашивает он оторопело.

Губы у Эдика шевелятся теперь нормально, размягченные действием анафа и внезапным теплом, но они, разумеется, не зажили, и из трещин течет кровь, капельками повисая на бороде.

– Хорош придуряться – то, – говорит Билл, – пьянь оранжевая. Пошли в тепло.

Лишь теперь они замечают, что стоят на морозе голые. И лишь теперь Женька понимает, что «Песенка о медведях» звучала не только во сне, но и наяву. Мелодия как раз смолкает и начинается другая, совсем незнакомая. А мороз вообще – то не такой уж и сильный, вернее, он здорово смягчен густыми облаками пара, поднимающегося со всех сторон от растаявшего льда. Маленький ледокол старика Билла, стоящий в полынье, окутан клубами тумана, совсем как бассейн «Москва» зимним вечером, и Женька начинает догадываться, что это и не ледокол никакой, а – как бы это сказать – «ледотай» или, может быть, «ледотоп». Нос его представляет собой огромный утюг, раскаляющийся, видимо, во время движения. Вот только откуда такая пропасть энергии? Впрочем, тридцатый век…

Туман меж тем рассеивается, садится инеем на все поверхности корабля, и воздух остывает, вот почему раздетой четверке становится холодно. Но дверь каюты от пинка уходит в стену, и старик Билл приглашает всех внутрь, а там тепло, и это замечательно. Вот только отмороженная нога у Женьки начинает болеть в ушибленном месте. Стены каюты и потолок тлеют зеленым сиянием, как кривые на осцилографе, и от такого непривычного освещения сразу делается неуютно – все предметы кажутся загадочными, зловещими, а назначение многих из них действительно непонятно и хочется поскорее выбраться наружу.