Месье Кирос... мои печали и несчастья уменьшились благодаря великой заступнице мадам президентше де Монтрёй, надеюсь, Мартен Кирос, я смогу выразить ей свою признательность еще при жизни, завтра или через пять лет. Если бы судьба связала меня с другой семьей, я бы остался в тюрьме навсегда. Ибо, как ты знаешь, друг мой Кирос, неуважительное отношение к проституткам не должно оставаться безнаказанным. Можно говорить что угодно о правительстве, религии, короле, это все не важно. Но проститутка... будь осторожен и не оскорби ее ненароком, ибо тогда все полицейские, судьи, монтрёи и покровители борделей воинственно встанут на ее защиту. И безбоязненно заточат дворянина в темницу на двенадцать или пятнадцать лет. Из-за какой-то шлюхи! Французская полиция превзошла все ожидания! Если у тебя есть сестра, кузина или дочь, месье Кирос, посоветуй ей стать проституткой; трудно найти более уважаемое ремесло...
У меня здесь тоже есть свои маленькие радости, и пусть они не столь интересны, как твои, но уж никак не менее утонченны. Я хожу взад и вперед по камере, а чтобы развлечь меня за едой, приходит человек, который – я не преувеличиваю – берет десять щепоток нюхательного табаку, шесть раз чихает, вытирает нос, сплевывает и кашляет не меньше четырнадцати раз, и все это в течение получаса. Как полагаешь, полезно ли это для здоровья? Пойми, Кирос, мои удовольствия ничем не хуже твоих, твои унижают тебя, мои ведут к добродетели. Спроси у мадам де Монтрёи, есть ли на сеете средство лучше, чем замок и щеколда, чтобы направить человека на стезю добродетели. Я прекрасно знаю, что есть чудовища – вроде тебя (прости мне мои слова), – которые считают, что мужчина должен хоть раз посидеть в тюрьме, однако если заточение не дало желаемого результата, то повторять это весьма опасно. Такое мнение ошибочно, сеньор Кирос. Рассуждать следует так: тюрьма – единственное наказание, известное во Франции, поэтому от тюрьмы не может быть ничего, кроме пользы, а раз тюрьма полезна, к ней следует прибегать во всех случаях. И если вы не достигнете успеха в первый раз, пробуйте еще и еще... Кровопускание помогает против лихорадки, лучшего средства во Франции не знают, оно единственное в своем роде. Но, Кирос, больному, у которого плохие нервы или жидкая кровь, кровопускание не поможет, в этом случае необходимо найти другой способ лечения. «Вовсе нет, – фыркает доктор. – Кровопускание – прекрасное средство, это известно всем. И если у месье Кироса лихорадка, ему, несмотря ни на что, нужно пустить кровь». Вот общепринятый ход мыслей.
О, мой сын Кирос, все мы, живущие в нынешнем столетии, слишком умны!"
Во всем этом звучит злая ирония. Маркиз сидит в тюрьме за свой способ любить, но, безусловно, в Париже разгуливают на свободе сотни ужасных типов, которые совершают преступления куда более тяжкие. Маркиз болен и несчастен. Мне хочется плакать.
Думаю, мне следует пойти в полицию и признаться в своих преступлениях. А перед казнью я обращусь к Богу и попрошу послать мне наказание, которое позволит мне испытать боль. В аду боль освободит меня от той личности, которую зовут Латуром, от его мыслей и воспоминаний. Забытье – это же великолепно. Все мысли потонут в боли. Но вдруг мне приходит в голову, что наказание Божие может оказаться гораздо тяжелее. Я попаду в рай и буду покоиться там на облачных подушках вместе с другими ангелами, не чувствуя никакой боли. Каждую минуту я буду молить о боли, но так никогда и не познаю ее.
Готон вернулась из Орлеана от своей кузины, и несколько ночей я провел под ее присмотром. Когда она узнала, что в ее отсутствие я получил письмо от маркиза, ее глаза стали такими грустными. Я тогда понял, что преданность Готон господину заразила и меня, что Готон любит его ласки, а вовсе не мои. Но меня это не огорчает. Мне нравится смотреть, как она садится на кровать и поднимает на меня взгляд, уже затуманенный той легкой болью, которую она вот-вот испытает. Тревога и кошмары больше не мучат меня.
Осенью ко мне вернулась старая тревога. Все было ужасно. Цены на хлеб. Трудности, связанные с войной против Англии. Письма маркиза были полны сарказма и болезненной привязанности к цифрам. Мадам Рене и мадам де Монтрёй ссорились чаще, чем обычно. Королевский приказ о тюремном заточении маркиза остается в силе. Мадам Рене несчастна. Готон тоже перестала быть ангелом доброты. Она мрачна, упряма, начала молиться вместе с мадам Рене, теперь она сопровождает ее в церковь. Мне противна вся эта словно ненастоящая жизнь; как будто живешь в тени времени, которое уже прошло. Я раздражен. Чего-то жду. Но не знаю чего.
Читаю свои записи по анатомии. Кажется, где-то я допустил серьезную ошибку... но не могу ее обнаружить.
В одной газете я прочитал, что молодой воздухоплаватель Пилатр де Розье [18] вылетел из Булони, чтобы перелететь через Ла-Манш. Толпы людей стояли на берегу и смотрели, как его шар поднялся в воздух на полторы тысячи метров, но там он с немыслимым грохотом взорвался, вспыхнув фиолетовым пламенем. Розье и его спутник разбились, их останки разлетелись во все стороны, говорили, будто им оторвало головы. В статье Розье был назван «мучеником науки». Мне тяжело думать о нем. Я следил за его сказочными открытиями. Розье был человеком нового времени, и этот несчастный случай отбросил назад всю нацию.
Когда мадам Рене после четырехлетнего запрета получила наконец разрешение посетить мужа в Венсенской тюрьме, маркиз разбранил бедную женщину за неверность. Он был в таком гневе, что полицмейстер немедленно запретил мадам Рене навещать его. Она так тяжело переживала эти обвинения, что решила покинуть дом и уйти в монастырь Сент-Ор, чтобы доказать мужу свою верность. Теперь мы с Готон остались одни в этом большом ветхом доме.
Я продолжаю переписывать рукописи маркиза, но работать мне стало тяжелее.
Маркиз тиранит меня, это несомненно. Даже находясь в тюрьме, он имеет надо мной власть. Он хочет, чтобы его мысли стали моими, его сочинения – моими. Маркиз страдает в тюрьме и пытается жить моей жизнью. Но я этого не хочу.
Я решаю отложить его рукописи. Иду к Готон и ложусь в постель рядом с ней, прижимаюсь к ее теплу, как всегда. Но она не шевелится. Она просто спит. Готон начала стареть. Мы с ней родились в один год. Ее седые волосы и живот в складках напоминают мне о собственном возрасте. Я щиплю ее. (Обычно она любила, чтобы ее будили, причиняя легкую боль.) Теперь она лишь переворачивается на другой бок.
И вдруг я понимаю то, о чем догадывался уже давно. Готон больна. Об этом свидетельствуют ее мутный взгляд и постоянная отрыжка. Она больна, но пытается скрыть это от меня. Чем я перед ней провинился?
– Ты плохо себя чувствуешь? – спросил я. Но она, не отвечая, отвела глаза. Уголки ее губ болезненно дрогнули. Молчание. Я рассердился.
Я пошел в Сент-Ор и спросил у мадам Рене, что ей об этом известно.
Она ответила:
– Готон не выносит сострадания. Думаю, ей хочется страдать в одиночестве. Не забывайте, большую часть жизни она грешила с мужчинами. Теперь ей хочется остаться одной.
Я словно во сне шел по улицам. Меня мучила слабость. Почему Готон ничего мне не сказала? Она умирает, и все знают об этом, даже маркиз, хотя он сидит в заточении за высокими стенами, только мне ничего не известно. Она страдает, но мне не положено знать об этом. Я открыл дверь в ее комнату. Готон лежала в постели, она глянула, чуть приоткрыв глаза. Почему она так странно на меня посмотрела? Я не хотел сердиться на нее. Но во мне вскипел гнев.
– Ты больна?
Не сводя с меня глаз, она отрицательно покачала головой. Я едва сдержался.
– Ты лжешь!
Готон села в кровати.
– Что хочу, то и говорю.
– Почему ты делаешь вид, будто не видишь меня?
– Оставь меня в покое.
– Ты думаешь, что уже умерла? И поэтому не разговариваешь со мной? Думаешь, твой язык уже обратился в прах? И мозг тоже?