Еще несколько лет назад клиника для душевнобольных находилась в плачевном состоянии. Здания обветшали, деревья в саду были вырублены, в кассе оставалось двести шестьдесят четыре франка. В клинике было всего шестнадцать кроватей. Новый директор навел порядок, построил женское отделение, и теперь клиника могла принять уже не одну сотню пациентов.
Кульмье был вдохновлен теориями великого филантропа Пинеля [20]. Больные распределялись в соответствии с их диагнозом. Ипохондрия, меланхолия, безумие, мании, идиотизм. Буйные и опасные больные изолировались в особом отделении. «Лучшее средство от сильных страстей – терпение и время», – обычно говорил Кульмье. Тем, кто хорошо знал директора, эта фраза служила руководством по самоизлечению. Директор был человек энергичный, и мысль его, можно сказать, неслась вскачь. Клиника была открыта для всех без исключения душевнобольных. Из темных ям, в которых они содержались прежде, им открывалась дорога в сады свободы. Кульмье не верил в цепи и хлыст как метод лечения. Он был уверен, что под буйством безумца скрывается оскорбленная и глубоко несчастная душа и что в определенных случаях больному надо дать выговориться, отыскивая при этом в его речи разумные слова, а во снах – четкие образы и картины. Безумец должен понять бесполезность безумия, раскаяться, научиться самокритично оценивать свои поступки и таким образом вернуть себе разум. Больные должны отвернуться от хаоса безумия и в будущем жить по законам и морали общества.
– Безумие – это только безумие.
О «моральных методах» Кульмье велось множество разговоров, хотя никто не представлял себе до конца, в чем именно они заключаются.
Вскоре Кульмье заметил некоторые странности в поведении Ученого. Этот пациент ходил по клинике как человек, отделенный от мира непреодолимым расстоянием. И между тем он, похоже, все время мучительно искал причину своего одиночества. Он останавливался где-нибудь в отдалении и слушал. Прятался. Подкрадывался. Но никогда не подходил близко к другим.
Годом раньше, в апреле 1803 года, писатель и бывший революционер Донасьен-Альфонс-Франсуа де Сад был переведен из тюрьмы Бисетр в Шарантон. Во время и после революции де Сад привлек к себе всеобщее внимание – свободное волеизъявление, угнетенный писатель, – его чествовали как героя до тех пор, пока он, назначенный присяжным революционного трибунала, не стал противодействовать смертной казни, в том числе в связи с делом его тестя и тещи. Приличное общество отвергло де Сада, он жил в бедности с женщиной, которую называл Сенсибль, но в 1801 году его заподозрили в авторстве антиимператорского памфлета «Золоэ и ее два спутника».
Кульмье сразу заметил, что Ученый питает особый интерес к де Саду, хотя они ни разу не обменялись ни словом и как будто даже не знали друг друга. Глаза немого сияли, когда полиция обыскивала палату де Сада, надеясь найти рукописи или какие-нибудь орудия для мастурбации. Издали он часто следовал за де Садом, когда тот прогуливался по клинике в состоянии мрачной меланхолии, бранил персонал, обнимал умалишенных или, прижав губы к уху директора, ласковым голосом шептал ему бранные слова.
Кульмье и де Сад оба были приверженцами теории плоти, либертинажа. Многие относились к ним с одинаковым отвращением. Кульмье сердился, он считал обременительной нагрузкой для клиники и опасностью для собственной репутации таких пациентов, как поэт Дезорг [21] и маркиз де Сад, помещенных в Шарантон по подозрению в том, что их сочинения оскорбительны для Наполеона. Они были «политическими пациентами», и Кульмье это не нравилось. Логика властей была проста: если человек не восхищается императором, значит, он умалишенный. Но де Саду выпало играть важную роль в формировании методов лечения в клинике, и директор всегда поддерживал все его начинания. По предложению де Сада Кульмье построил в женском отделении театр на двести мест. Театральные представления были частью «морального лечения» Кульмье, а де Сад выступал в роли драматурга, режиссера, организатора, актера и любезного хозяина. Для игры в своих спектаклях де Сад привлекал пациентов клиники и даже актрис из Опера. Известные образы интерпретировались весьма оригинально. Один раз де Сад, к вящему удовольствию публики и больных, вывел на сцену шимпанзе. Представления в Шарантоне со временем приобрели большую популярность среди культурной публики Парижа, люди приезжали в Шарантон, чтобы увидеть постановки «безумца» де Сада. Кульмье считал, что эти спектакли развлекают пациентов и рассеивают меланхолию.
Латур ни разу не присутствовал на представлениях. Когда в Шарантон из Парижа приезжали снобы, чтобы посмотреть на чудовище де Сада и его апостолов, он прятался подальше от этой суеты. Кульмье догадывался, что де Сад и Ученый были знакомы друг с другом, хотя они не здоровались и никто никогда не видел их вместе. Однако что-то в манере немого следить за де Садом свидетельствовало, что немой близко знал маркиза и знакомство это было не из приятных. Оно явно мешало ему жить.
Кульмье решил все разузнать. Он поощрял Ученого в написании его признаний. Говорил, что они представляют большой интерес для будущих поколений. И в то же время приказал регулярно обыскивать его комнату. Он обнаружил, что у немого есть имя, и очень внимательно читал его записки. Постепенно у Кульмье сложилась картина случившегося.
Он узнал, что Латур был учеником Рушфуко и лакеем де Сада. В записках постоянно говорилось об экспериментах и трупах. О каком-то не то договоре, не то списке, которого Латур должен был придерживаться. Латур, несомненно, пытался найти смысл в том, что он пережил, но Кульмье был уверен: в насилии нет и не может быть смысла. Один эпизод особенно потряс Латура. Он каким-то образом связывал его с де Садом и в то же время отдалял их друг от друга. В Савойе, когда они бежали, скрываясь от правосудия, де Сад оказался свидетелем какого-то преступления Латура. В своем рассказе об этом Латур придавал взгляду де Сада символическое значение. Это был уже не просто взгляд его господина, а взгляд всех людей, взгляд Бога и одновременно взгляд жертвы. Только в старости Латур впервые испытал боль, и она стала мостом к боли других людей. Кульмье полагал, что причиной болезни Латура было сострадание, а отнюдь не жестокость. Чем больше Латур писал, тем более сложным становилось его объяснение случившегося. Он без конца возвращался к одним и тем же событиям, но не мог найти выход. Вскоре его отношение к маркизу изменилось. Если раньше Латур говорил о нем с уважением и даже с любовью, теперь он называл маркиза виновником всего случившегося. Он писал о каком-то каталоге, о списке, и во всем этом было что-то зловещее. Кульмье казалось, будто Латур вбил себе в голову, что должен находиться поближе к де Саду. Воображал, будто расчленяет труп маркиза.
Директор не сразу пришел к мысли, что Латур и в самом деле представляет собой опасность для жизни де Сада. И хотя записки Латура все больше подтверждали это предположение, он не стал предупреждать маркиза. Отчасти это объяснялось его уверенностью в том, что де Сад сам знает об опасности, а отчасти тем, что его интерес к поведению Латура был больше, нежели его забота о здоровье де Сада. В записках Латура мелькало все больше зловещих намеков. Он как будто понимал, что Кульмье читает его записки, и обиняком пытался что-то сообщить ему, о чем-то предупредить. Когда Кульмье всерьез заподозрил, что Латур может совершить в Париже еще несколько убийств, он приставил молодого санитара следить за ним днем и ночью и подробно описывать поведение Латура.