Выбрать главу

Их привозят в катакомбы еще затемно. Последние ночные часы они бесцельно мечутся по тесной камере, наматывают круги, чужие друг другу, а равные ли – время покажет. В камерах затхло, подземелье не знает света. Когда наконец поднимается солнце, ни один луч не проникает в это царство теней, состоящее из коридоров, погрузочных площадок и подъемников, из дверей и затворов.

Тем временем высоко над ними натягивают парусиновый тент – второе небо над каменной воронкой, которую постепенно наполняет публика всех рангов и мастей: консулы и сенаторы, весталки и всадники, граждане и вольноотпущенники, легионеры в отставке и – на галерке, в самом крайнем ряду – женщины. Люди пришли, чтобы увидеть зрелище. Пришли, чтобы быть увиденными. Сегодня праздник, спектакль, и те, кто называют его играми, явно не осознают священности действа и нешуточную тяжесть возможных кровавых последствий.

День еще только занимается, когда в ложу ступает император, он откидывает капюшон туники, – статная фигура, крепкое сложение, заплывшая жиром шея, массивный профиль, знакомый каждому по изображениям на монетах. Как только император занимает место, подземелье открывают, на глазах у всех разверзается бездна, и из ее зева встает огромный, еще невиданный зверь: он бросается на арену, рысит вдоль ограды, прыгает на каменную стену, за которой сидят зрители, с грохотом обрушивает могучие лапы на железные ворота, идет на попятный, озираясь, и замирает, всего только на секунду, но эта секунда длится бесконечно долго.

Молва о чудовище, преодолев моря и горы, разнеслась уже давно: говаривали, будто родом оно из дремучих лесов Гиркании – вечнозеленого края, раскинувшегося на берегах Каспийского моря, с обрывистыми утесами и нетронутой природой. В его имени отзвук проклятия и в то же время мольбы. Стремительный, как стрела, неукротимый, как воды Тигра, самой исступленной из всех рек, в честь которой он назван. Алый мех точно пламя, закоптелые полоски как ветви, побывавшие в пекле, точеная морда, уши торчком, мощные баки, белые усы, под тяжелыми бровями искры зеленых глаз, на лбу лоснится темное пятно, предназначение которого никому не ведомо.

Зверь трясет крупной головой, скалится, показывая огромные страшные зубы, два острых клыка, мясистый зев. Проводит языком по гладкому носу. Из глотки вырывается урчание и пробегает по рядам – хрипящий звук, никем прежде не слышанный и до того пугающий, что публика мгновенно переходит на шепот. Разносится слух – фантастический, и всё же похожий на правду – будто остались в роду лишь тигрицы, ибо зверь жесток, как жестоки матери, у которых отнимают детей. И тут, словно в подтверждение, под хвостом, раскрашенным черно-бурыми кольцами, мелькает плодотворное лоно, однако лону этому, увы, уже не родить.

Зверь снова зашевелился, и теперь мерит бесшумными шагами арену, следует тени, которую отбрасывают стены, ищет место, обещающее укрытие, покой и защиту, – ищет и не находит. Вокруг только сальная серость частокола, зарешеченные дыры, белизна ниспадающих волнами тог, светлые пятна, голые лица, застывшие точно маски.

Они уже видели эту тварь, но вот где и когда? То было не в кошмарном сне, куда заявилась раз пожирающая людей мантикора – злобное детское личико, хищный оскал, зубы, способные разорвать на части любого, с шипами на кончике хвоста, – они узрели ее во плоти, в свите индийского посольства на берегах острова Самос. Тогда это тоже была тигрица, последняя из группы хищников-одиночек, кто пережил мучительно-долгое и полное лишений путешествие. Ее провели перед Августом на кованой цепи в знак уважения – страшное чудо природы, редкостное, наводящее жуть – как приставленный к ней отрок: полуобнаженный, натертый благовониями, безрукий по самые плечи – вылитый герма, искалеченный еще в младенчестве. Помнится, как стояли они на виду у мира: оскаливший зубы зверь и урод – два удивительных создания, странная парочка, для поэта – почти готовая эпиграмма о возвышенной природе отвратительного.

Через шесть лет эту зверюгу впервые показали в Риме. Выставили публике на потеху, в майские ноны по случаю долгожданного освящения театра, в компании с носорогом и узорчатой змеей длиной в десять локтей. Чудовище было не узнать, шершавым языком оно у всех на глазах, как заправский пес, лизало охраннику руки.

Империя римлян велика и по всем краям порядком обтрепана. Рим завоевал не только латинян, вольсков, эквов, сабинян и этрусков, но также македонцев, карфагенян и фригийцев, даже сирийцев одолел и кантабров, а теперь усмирил и это чудовище, будто племя варваров, – сломал его хищную натуру, орудуя плеткой и железной палкой, задобрил крольчатиной и козлятиной, заручился доверием – в обмен на пощаду, как обещал ее всем покоренным народам. Тигрица щурилась, парируя каждый луч света, но не в силах отделаться от навязчивых человеческих взглядов, – рабыня перед освобождением, которую вот-вот объявят гражданином империи. И вдруг невесть откуда – скорее в силу стихийного каприза, чем недоверия – раздался призыв к возмездию, тот самый, какой подхватывают при любых обстоятельствах, единогласный и вечно брызжущий слюной, колотящийся в приступе подозрительности и неожиданно вспыхнувшего недоверия. Люди, наверное, вообразили, что покорность тигрицы наигранная и ее миролюбие не более чем уловка. Что даже если хищник спрячет когти, повернется на спину и, подставив брюхо, склонит смотрителя к ласкам, он всё равно останется воплощением ужаса. Нет ничего живучее, чем страх перед противником, которого тебе удалось однажды повергнуть, но которому, невзирая на победу, ты явно уступаешь в силе. Есть правда, и ее нельзя не признать: природа осталась непокоренной, человек не сумел подчинить себе диких зверей. Каждый вздох тигрицы служил напоминанием о давних страхах и о грядущих несчастьях и только утверждал ее скорую смерть, неотвратимую, как жертвоприношение после одержанного в битве триумфа. Последовал единодушный приговор: да встретит кроткая тварь свою смерть на арене, как встречают ее враги Рима. Но когда дошло до выбора противника, ни один не вызвался с ней сразиться. Так в клетке и закололи.