Выпускница консерватории, она подавала надежды, несколько раз выступала с сольными концертами, ее сдержанно хвалили, именно сдержанно, она нервничала и в конце концов устроилась в большой оркестр. После родов и начала болезни, сев на антидепрессанты, ушла из оркестра и давала частные уроки одаренным детям. Лёня не обладал абсолютным слухом, музыка его сильно не тянула, мать переживала, и это стало еще одним поводом развития депрессии.
Уже с двух с половиной лет Лёня стал понимать, что с его мамой что-то не так – она редко брала его на руки, почти не целовала, не брала к себе в постель, если начинал плакать, кричала, чтобы он успокоился, и сама начинала рыдать. Ночами иногда квартира оглашалась густыми и тяжелыми звуками – это мать брала скрипку и, бродя по комнатам в ночнушке, извлекала из инструмента мелодии сообразно ее настроению. Лёня просыпался и начинал дрожать под одеялом – отныне скрипка ассоциировалась у него с недугом.
Так продолжалось несколько лет, потом мать относительно пришла в норму, хотя расстройство сна и приступы беспричинного гнева остались.
Взрослея, Лёня начал многое понимать: сексуальная жизнь родителей, похоже, отсутствовала, он ни разу не видел, чтобы отец обнял и поцеловал жену, спали они в разных комнатах. Один из школьных приятелей поведал под большим секретом, что видел Лёниного отца гулявшим на бульваре с чужой женщиной. Сын догадывался: у отца на стороне есть любовница, может, и не одна, его это особо не задевало, не коробило – он давно свыкся с мыслью, что в его семье все не так, как положено быть. Другой бы развелся и перестал лицемерить, жить двойной жизнью, а мой по каким-то причинам не уходит…
Будучи, несмотря на молодость, уже довольно известным экономистом, отец в конце 90-х работал в институте с группой коллег, которых считали либералами, потом, с воцарением нового Властелина, перешел на службу в правительство, стал референтом министра, доросшего до вице-премьера, сдружился с советником Самого, академиком, и полностью поменял взгляды на модель развития Славишии. “Человек, который всерьез утверждает, что денежная эмиссия в Заокеании и других странах Запада осуществляется с целью захвата по дешевке славишских активов, если он здоров, может быть кем угодно, только не экономистом”, – ехидно писалось об академике, когда еще можно было так писать.
Лёня до посинения спорил с отцом, напомнив это высказывание, а еще другую характеристику академика: икона экономического мракобесия, недвусмысленно намекал, что вести дружбу с таким субъектом – позорно (отец от таких намеков багровел и непроизвольно сжимал кулаки); сын ссылался на некоторых авторитетов, покинувших страну ради собственной безопасности и занявших должности в заокеанских университетах, авторитеты писали о пагубности избранного экономического курса, отец, породистый мужчина актерской внешности, с плешью в венчике рыжеватых волос, отмахивался, злился, повышал голос: “Нашел кого в пример ставить! Предатели вздумали нас учить жить… А ты, гляжу, с их голоса поешь. Ох, Лёня, до добра не доведет… Я, конечно, помогу тебе с трудоустройством, но надо патриотическую позицию демонстрировать, а у тебя взгляды не те, совсем не те…” – “Зато ты – большой патриот за казенный счет. За деньги немалые, которые тебе платят, чтобы всякую чушь поддерживал. А помощь твоя мне без надобности”.
После института Лео устроился в стартап в новом городе близ столицы, занимался электроникой, участвовал в разработке нейросетевых технологий, они сулили беспредельные возможности. Читал запоем, особенно интересовали история и философия. Бок о бок работали такие же, как он, молодые гении, знающие и умеющие то, что не снилось их отцам. Новое поколение, бездна толковых людей, считал Лео, притом почти никто не эмигрирует, как в двухтысячные годы. Для себя он такую возможность отверг раз и навсегда. “Хрен вам в глотку! – отвечал невидимому оппоненту. – Не дождетесь, чтобы все уехали. Страну поднимать нужно, излечивать от безумия. Я и есть настоящий патриот…”.
Он заводил романы, но жениться в его планы не входило. Он нравился умным девушкам, с иными отношения почему-то не складывались. И поэтому совершенно удивительной стала возникшая душевная приязнь к Капе – вовсе не его героине, чьи изъяны видны невооруженным глазом, а вот поди ж ты, что-то привязывало к ней и вовсе не секс по принципу ”на безрыбье и сам раком станешь”. Тогда что? Видеть в ней маму, некогда недолюбленным, обделенным родительской лаской ребенком, а ныне взрослым мужчиной с незаживающей раной тянуться к прежде недостижимому? Он не мог ответить.