Выбрать главу

Повзрослев, Леонид Генрихович услышал немало рассказов о том, как отец воевал, как мама Поля, к тому времени сильно располневшая, следовала вместе с мужем фронтовыми дорогами, боясь – совершенно справедливо – оставить его наедине с соблазнами в виде молодых штабных и прочих походно-полевых дам. И много чего еще выдали по секрету родственнички-“доброхоты” после кончины отца, ушедшего от инфаркта в шестьдесят пять лет, но до конца дней не изменившего страсти ухаживать за женщинами и соблазнять по мере возможности. Например, о том, как отец весной 1944-го схватил триппер от штабной машинистки и Поля пала в ноги начальнику штаба армии с просьбой направить непутевого муженька в тыловой госпиталь, где подобный насморк лечили присланным бриттами пенициллином.

Лёня оказался единственным ребенком – так случилось. С детства обнаружились в нем способности к рисованию, и, несмотря на протесты отца, трудившегося на ответственном посту в одном из министерств (помог устроиться фронтовой друг – замминистра), поступил Лёня в художественное училище. По окончании правдами и неправдами выбил мастерскую на первом этаже многоквартирного дома (не без участия смирившегося с выбором сына папаши) и начал жизнь вольного живописца, когда в кармане то густо, то пусто. В комбинате декоративно-прикладного искусства получал заказы на портреты тогдашних вождей, рисовал (сам он говорил иначе – малевал) полотна для городских и сельских клубов и домов культуры, в общем, зарабатывал на пропитание поденщиной, которую ненавидел и с которой смирился. Для себя же рисовал пейзажи, делал портреты, в том числе на заказ, пробовал искать свой жанр, свое направление, призвал на подмогу Пикассо, Миро, Магритта и мало преуспел в этом. Картины его неплохо продавались в Славишии, вывоз же работ за границу был крайне ограничен – дед, по натуре весьма осторожный, никому не доверял, в скандальных бульдозерных выставках не участвовал, эмигрировать не собирался, поэтому за кордоном его не знали и живопись его не котировалась.

Внук изредка посещал мастерскую деда, окунался в запахи краски, дерева, морилки, бродил среди естественного беспорядка – мольбертов, этюдников, подрамников, картин на треногах, простых и дорогих рам. Леонид Генрихович обожал внука, рисовал его, с трудом заставляя позировать. Лёня-младший мог делать в мастерской что заблагорассудится, единственно дед до поры до времени запрещал рыться в кладовке, где прятались рисунки и картины маслом обнаженных натур, но потом и этот запрет был снят.

Личная жизнь деда была за семью печатями. Рано лишившись супруги (Лео не застал ее в живых), он не женился, так и куковал один, о возможных интимных связях деда в семье умалчивалось, разумеется, они имели место, но внук ничего о них не знал, да это его особо не интересовало. Гораздо важнее была реакция деда на споры второго и третьего поколения: несколько раз оказываясь свидетелем наскоков внука на сына, Леонид Генрихович отмалчивался, изредка позволял себе ни о чем не говорящие реплики, однако Лео нутром чуял – дед на его стороне. С отцом Лёни у деда отношения были, по его шутливому выражению, как у Герцена с Огаревым – вежливое рядом. Взаимные любовь, тепло и понимание меж ними присутствовали в микродозах, словно в гомеопатии. Дед наблюдал болезнь и терзания невестки и во многом винил в этом сына, разумеется, будучи осведомлен о его любовницах. Лео давно смирился с мыслью, что в их семье все шиворот-навыворот.

15

Однажды Леонид Генрихович попросил Лео о срочной встрече. “Что-то важное?” – “Да, очень”.

Внук взял на работе отгул и приехал к деду в мастерскую, пребывавшую в хаосе и запустении – дед ввиду нездоровья почти не рисовал, в мастерской бывал редко, внутри всё покрылось слоем пыли. Леониду Генриховичу перевалило за восемьдесят, выглядел неважнецки, передвигался с палочкой, мелкими осторожными шашками, как слепой. Поймав сострадающий взгляд внука, он тяжело вздохнул, грузно сел в старинное резное кресло из орехового дерева с пружинами и красивой обивкой в цветочном орнаменте, отчего оно издало скрипяще-жалобный звук, Лео почудилось – скрипело не дерево, а нутро деда.

– Не так ли ясосуд скудельныйдерзаю на запретный путь? – произнес дед и попытался улыбнуться.

Он и впрямь был слаб – в самом деле сосуд скудельный. Когда-то богатая, яркая, будто выкрашенная охрой, шевелюра с трудом напоминала прежнюю, оставшиеся волосы поблекли, ушли в седину, веснушки стали менее заметны, многие погасли или превратились в точки цвета корицы. Рыжизной Лео пошел в деда. В лице Леонида Генриховича запечатлелась беспомощность и прежде не ведомая внуку опасливость движений: дед, опираясь на палку, приноравливался, примеривался, прежде чем сделать шаг. Он не болел, а медленно угасал, как пламя догорающей свечи.