В этой части города — собор, телеграф, почта, правительственная канцелярия, полицейский участок, правда, значительно расстроенный, и национальный банк, приспособивший для своих нужд прежнюю тюрьму. Новые здания легко угадываются по архитектуре — это католический колледж, похожий на барабан, и парламент, напоминающий бамбуковые колена на мощных железобетонных опорах.
Деловая часть города расположена ближе к заливу — это северо-запад. Здесь множество мелких торговых заведений разного рода, принадлежащих иностранцам, выходцам из Юго-Восточной Азии. Здесь же большой универсальный магазин, сразу за которым начинается чайна-таун[3], неожиданно тесный, будто сгрудившийся за невидимой крепостной стеной. Чуть в стороне — серая коробка клиники, это тоже новое здание, дальше порт с причалами, складами, ресторанами и увеселительными заведениями, женщин для которых поставляет в основном меланезийский квартал. Иные из поденщиц проживают здесь постоянно. Темные личности, у которых они числятся прислугой, ворчат на вздорожание жизни и угасание эротизма. В самом деле, секс и порнография почти не пользуются спросом среди аборигенов. Их успели развратить пьянством, их умственные силы подорваны. Но семейные традиции все еще с успехом противостоят разрушительному воздействию вседозволенности. Тут еще не Европа и не Америка, где общество методически разлагает огромная паразитическая мафия.
В этой же части города серебрится внушительная емкость для горючего, украшенная названием компании, которая время от времени ее пополняет, — «Шелл». Вот, пожалуй, и все достопримечательности, если не считать электростанции и пожарной службы.
К югу от аэропорта по всему заливу Куале представляет из себя типичный бидонвиль. Строительный материал традиционный: картонные и деревянные ящики, куски жести и проволочная сетка, используется еще бамбук и пальмовые листья, из которых меланезийцы делают кровлю, подвязывая пучками от нижней кромки крыши. Домики крошечные, но почти каждый с просторной террасой, обычно прикрытой от посторонних взглядов занавесями из луба пандануса. Много крыс. Они осмелели и, говорят, пожирают на пальмах еще зеленые орехи.
Улочки пропитаны смрадом. Зловоние — от открытых сточных канав. Здесь полно больных. Тяжело видеть изможденные, нездоровые лица и глаза, в которых нет надежды. Бидонвиль изобилует рахитичными детьми, немощными стариками, бродячими собаками и полицейскими.
Макилви утверждает, что изучать меланезийцев в городе — пустое занятие, — «тут они все выродились». Вероятно, он прав: только деятельная связь с природой и придает человеку его человеческий характер.
Мне повезло. Епископ Ламбрини собрался проведать в Канакипе тамошнего миссионера и пригласил меня…
Ламбрини — небольшого роста, щуплый человечек с мягкими движениями и убедительной речью. Тонкие черты лица придают ему сходство с папой Иоанном VI, каким я запомнил его по портрету, унаследованному Анной-Марией от своей набожной матери.
Еще при знакомстве с его преосвященством я признался, что я неверующий. Он взглянул насмешливо: «Неверующий — не атеист. Чистого атеизма вообще не существует. Это всегда социальный или духовный протест. Мораль без высшей идеи невозможна…»
В Канакипу мы отправились верхом. С нами был еще м-р Лэмс, секретарь Ламбрини, прекрасный знаток острова, но молчальник. Божьи слуги хорошо чувствовали себя в седлах, я же был скован и всякий раз, когда трудности дороги вынуждали нас спешиваться, испытывал большое облегчение.
Епископ, одетый в шорты, белоснежную рубашку с длинными рукавами и широкополую шляпу, рассказывал мне о деревьях и кустарниках, их свойствах и использовании в быту. Именно от него я впервые узнал, что банан — не дерево, а многолетняя трава с гипертрофированным корневищем.
Миновали холмистые предгорья, называемые «даунс». Там и сям стали попадаться травяные пальмы, а затем и эвкалипты, похожие на те, что шумели возле кладбища в Маккае.
Воспоминания толкнули меня на дерзость:
— Все мы, ваше преосвященство, играем жалкую роль. Мы приспосабливаемся к среде. Но нам дан разум, чтобы бросать вызов. Чтобы изменять среду — соответственно идеалам. Мне кажется, Иисус Христос вселяет в людей не только надежду, но главным образом ложную надежду. Они думают, что кто-то защитит правду, когда нависнет самая роковая из всех бед, и потому рассчитывают на покаяние, оправдывают себя слабостью, делая подлости. Цивилизация ни к чему не придет и ничего не достигнет, если мы шаг за шагом не станем укоренять мысль, что нет и не может быть иной надежды, кроме ответственности каждого. Правда — правдивый поступок каждого. Правда — действие каждого…
— Об этом и поведал Христос примером жертвы, — улыбнулся епископ. — К тому же наши идеалы и божественные законы мира не совсем совпадают. Следовать примеру — все, что нам остается.
— Но не всякий может поступать, как сын божий! — воскликнул я, уязвленный иезуитским приемом — использовать всякое возражение в свою пользу.
— И, однако, спасение — в подражании.
— Круговорот безнадежной надежды! — мне было досадно, что я ввязался в спор, но теперь уже не мог оборвать на полуслове, по крайней мере, обязан был достойно отступить.
— Это, надо полагать, мятеж вашей мысли, а не души, — кротко откликнулся Ламбрини. — Чтобы себя осуществить, человеку необходимо отречься от самого себя — вот что мучительно или вовсе недоступно… Как было бы славно: что ни пожелаешь, что ни задумаешь, непременно осуществится! Пусть в трудах, но осуществится. Тогда и предсказать человека можно было бы, а теперь не предскажешь: он сам себе почти не принадлежит, потому что нет гарантий его трудам… Наше дело нас не продолжает — вот трагедия. Но это жизнь, и мы обязаны смириться.
— Вы исходите из того, что усилия человека вовсе не обязательно приводят к цели?
— Да, пока мир далек от идеала.
— Не отнимайте надежду!.. Если посмотреть на вещи иными глазами, то и теперь, в несовершенном мире, честные усилия, направленные к праведной цели, непременно приводят к успеху. Если даже цель остается не достигнутой. Весь мир получает справедливость от справедливого поступка одного — разве это не успех?