Выбрать главу

Неужели мы совсем неспособны на новые отношения? Неужели мы должны вымереть?..

Люди за стенами убежища — живые люди! Если еще остался шанс из тысячи, нужно тотчас — вопреки всему! — создавать новое общество, где и власть, и собственность будут принадлежать всем людям фактически и где высшим законом будет материальное, юридическое, культурное и политическое равенство при полной свободе духа и ответственности каждого за всех. Как жаль, что я калека! В самый ответственный, в самый решающий момент лишена сил…

Но я поправлюсь. Непременно поправлюсь. Я хочу жить. Я буду жить. Я буду бороться за новую цивилизацию — она не допустит прежнего позора…

А если это Око-Омо с товарищами? Ведь может же быть такое чудо, ведь может! Чудо — не сказка, чудо — то, что происходит в реальной жизни…

Неизвестные стучали по корпусу убежища часа три с перерывами, а потом стуки прекратились. Фромм и Гортензия вернулись в спальню в небывалом возбуждении.

— Ничего-ничего, — повторяла Гортензия с угрозой. — Весь этот сброд передохнет… Чем дольше мы просидим тут, в укрылище, тем вероятнее, что они передохнут…

Фромм подошел ко мне и столь пристально и долго смотрел мне в лицо, что пришлось открыть глаза.

— Луийя, — спросил он с беспокойством, — ты могла бы передвигаться на костылях? Сейчас, сегодня?

Мне показалось, что у него появился какой-то план восстановления связи с несчастными, погибавшими от голода, ран и болезней. Нельзя, ни в коем случае нельзя было подвести его своей слабостью.

— Если нужно, я встану и пойду.

— Вот видишь, — сказала Гортензия Фромму.

Фромм некрасиво поморщился:

— Отныне я запрещаю кому бы то ни было выходить из спальни без моего разрешения. А на ночь буду закрывать дверь своим ключом…

Они ушли обедать, а я терялась в догадках: что имел в виду Фромм? Слова были сказаны, конечно, с умыслом. Неужели меня подозревали во враждебных намерениях?..

Я перебирала слово за словом и, кажется, догадывалась о зловещей роли Гортензии: не она ли науськала на меня Фромма? Зачем? С какой целью?..

Оправдываться было унизительно. Объясняться не имело смысла. Да и таких сил не было еще во мне, — я еле-еле преодолела кризис.

Нервы не выдержали: поднялась температура. Я теряла сознание и бредила. Придя в себя, увидела, что Фромм и Гортензия, совсем не таясь, занимаются любовью. Горел свет, и я удивилась: откуда такое бесстыдство? Прежде они не позволяли себе этого, а теперь позволяют, будто меня уже и в живых нет…

Люди пытались бежать по асфальту, но дорога вдруг вспухла и поползла или потекла, накренясь, и люди погибли, увязнув в ней…

Разве избавишься от кошмаров того, первого Судного дня? Как ни отвлекайся, какой глупостью ни дурачь себя, кошмары не отпускают память ни днем, ни ночью…

Все, что видели мои глаза, все это постепенно вспомнилось потом, когда я, расплющенная немощью и темнотой, сходила с ума. Я сходила с ума, но сердце мое временами затекалось от странной, незнакомой радости: я впервые ощущала беспредельность свободы. Как я жалела, что у меня не было оружия, — хотелось убивать, убивать всех подряд, убивать человеческий сброд, торжествовать над ним — мстить, мстить, мстить!..

Мне и сейчас приятно это щекочущее в мозгах чувство полной раскованности. Если я захочу, я убью Фромма и Луийю. Они не знают, что подлинный биг мэн в убежище, — это я, Гортензия. Я могу просить, могу плакать, но все это — осознавая свое полное превосходство.

Никому и ни в чем не отдавать отчета — мой принцип. Чего я хочу — мое дело, мне не нужны советчики и свидетели. Все они наследят и нагадят, и никто не устранит одиночества. Гурахан сказал, что одиночество — основной признак жизни и всякое стремление преодолеть одиночество неизбежно ведет к страданиям и смерти. Все страдания на земле — от попыток преодолеть одиночество. Эту тайну Гурахан постиг, блуждая в Галактическом Поле Памяти…

Когда взорвалась бомба и все мы вслед за Куиной устремились в открывшийся тоннель, надежда, что я уцелею, сменилась уверенностью. Страха не было. Я была свободна как никогда. Упали человеческие лохмотья, я вновь стала зверем, как и остальные, кто был со мной, — оборвались нити, соединявшие людей со зловещей машиной социальной жизни. Упразднились запреты на желания — никаких запретов. О, какое это было блаженство — отказаться от высокопарного языка, напрочь забыть его!.. Они все трусили, и если бы не я, не решились бы убить Сэлмона. Я подала идею и потребовала ее исполнения. Мне хотелось самой прикончить эту сытую скотину, продолжавшую командовать в крысиной норе. На каком основании? «Сэлмон, — сказала я, — если ты, дерьмо и подонок, посмеешь еще раз в моем присутствии повысить голос, я размозжу твой череп куском цемента!» Он велел связать меня, и тогда вступился Макилви, и его тотчас поддержал Куина. Сэлмона резали, как свинью, — растянув за руки и ноги, и я давала советы, где искать ключ от убежища, который был у него…

Он перепачкался от страха, этот Сэлмон. Привыкший двигать пешками, он не допускал, что его прикончат. Он унижался и визжал, когда понял, что кончилось время его власти. Это было противно и только распаляло злобу. Макилви сказал: «Как же мы позволяли командовать таким гнидам?..»

Я ничего не боюсь. Как сказал Гурахан, все в жизни развивается по непреложным законам, и если кто-либо способен изменить события в рамках своей системы, то повлиять на большую систему, включающую эту малую, он все равно не в силах. Мировой Закон все равно неколебим…

Фромм все больше раздражает меня. Он трус, а человек должен быть готов в любое время умереть достойно. Благородство — в готовности к смерти. Великие умирают за свою совесть, прочий сброд обязан подыхать за свою бессовестность…

Когда бандиты стучали ломом в люк, подавая сигналы бедствия, он, одуревший от страха, дрожащим голосом спросил меня, не стоит ли провести переговоры. «Зачем? — сказала я. — Если они узнают, что здесь живые люди, они исхитрятся на любую пакость. В принципе, они могут сварить нас, как яйцо в кастрюле…»

И он заткнулся…

Наблюдая за ним, я решила, что пора ударить козырем.

— Ответь, ты веришь каждому из нас?