Хайн вошел в комнату, называемую приемной, с таким же квадратным окном, забранным решеткой, с теми же голыми стенами, подтеками и изморозью в углах, что и в комнате командующего армией. Только вместо стола у окна стояла ученическая парта, обыкновенная парта, с сиденьем, до блеска натертым штанами тех, кто занимался за ней.
Как-то от безделья Хайн попытался разобрать слова, вырезанные перочинным ножом на поверхности парты. Особенно его заинтересовала таинственная формула «Катя + Ваня = любовь». Хайн так и не понял, что это такое. Не понял и других загадочных знаков и изречений. Русский язык чертовски трудный, понять его невозможно. Да, непонятные, загадочные и сложные эти русские.
Налево — комната командующего армией, направо — начальника армейского штаба Шмидта. Хайн осторожно постучал в правую дверь.
— Да! — раздался резкий голос.
Хайн вошел и стал навытяжку.
В обшарпанном кресле сидел генерал-лейтенант Шмидт, пожилой человек с холеным лицом, подтянутый, тщательно выбритый, одетый словно с иголочки. Он курил скверную эрзац-сигару, распространявшую вонь.
— Ну что? — спросил Шмидт, неприязненно взглянув на Хайна: он еще не простил ему истории с той девчонкой из Ганновера.
— Господин командующий просит вас к себе, господин генерал-лейтенант.
— Сообщи господину генерал-полковнику, что я буду через двенадцать минут. Мне должны передать важное сообщение из ставки Верховного главнокомандования.
— Слушаюсь.
— Скажи, Хайн, командующий уже завтракал?
— Никак нет. Он съел маленький ломтик гусятины.
— Значит, на обед у нас будет гусь? Славно, славно! — Шмидт проглотил слюну.
Хайн заметил это.
— Никак нет, — злорадствуя, отчеканил Хайн. — Господин генерал-полковник приказал отдать гуся тяжелораненым. И я отнес его им.
— Идеализм, этот вечный идеализм, — пробормотал Шмидт.
— Мне можно идти? — осведомился Хайн, радуясь, что ни единого кусочка гусятины не перепадет Шмидту.
— Иди.
Хайн сделал отчетливый полуоборот и уже открывал дверь, когда услышал голос Шмидта:
— Что ты делал в заколоченной уборной, Хайн?
Хайн почувствовал, как кровь залила лицо. Уличить его во лжи ничего не стоило — в таких случаях он краснел до ушей.
— Я не понял вас, господин генерал-лейтенант… — Хайн повернулся к Шмидту.
— Меня отлично поняла твоя покрасневшая до корней волос физиономия, Хайн.
— Я… я оправлялся, господин генерал-лейтенант.
— Вот как? Несмотря на строжайший запрет?
— Я спешил из госпиталя к вам и…
— …и все мы должны наслаждаться тем букетом запахов, которыми ты одарил нас в канун Нового года? Не так ли, Хайн?
«Слава богу, про гуся не знает!» — мелькнула мысль у Хайна.
— Я исправлю свою вину, — пролепетал он.
— Да, Хайн, ты соберешь то, что оставил в уборной, выйдешь во двор и сделаешь со своим добром, которым набит не только твой живот, но и голова, что тебе заблагорассудится.
— Слушаюсь.
— Слушаюсь, господин генерал-лейтенант, хотел ты сказать?
— Так точно, господин генерал-лейтенант! Можно выполнять приказание?
— Да, болван. Мог бы догадаться и принести мне хотя бы гусиную ножку. Иди!
Хайн снова сделал полуоборот по всем правилам и зак рыл дверь.
«Подлая крыса! — шептал он. — Сгнившая падаль! Уж тебя-то я обведу вокруг пальца! И завтра же пойду к той девчонке из Ганновера!»
Хайн медленно поплелся по коридору, вскрыл уборную, для виду повозился гам, вышел, закрыл дверь, не спеша продефилировал по двору, обошел запорошенные снегом машины, так же, не спеша, вернулся и вымыл руки снегом.
— Сукин сын, — выругался Хайн, — вот я и обманул тебя.
Он спустился в подвал, загнул гвоздь на двери и направился к себе.
Командующий все еще шагал по комнате.
— Где ты пропадал, Хайн?
— Был в госпитале, господин генерал-полковник, потом разговаривал с господином генерал-лейтенантом. Он остался очень недоволен тем, что вы отдали гуся. Ему так хотелось откушать гусятины в этот день.
— Обойдется, — сухо сказал Паулюс. — Он скоро придет? -Да.
— Иди к себе. Ты не нужен мне до обеда.
— Вы будете обедать один?