— А что с ними делать? Кормить-то их нечем.
Помолчали. Вздохнув, ефрейтор сказал:
— Они какие-то странные, эти русские. Однажды я присутствовал на допросе пленного русского сержанта. Его уговаривали назвать номер своей части. Подозревали, что он из свежей дивизии, только что прибывшей на позиции. Он молчал. Его очень здорово лупили, а он молчал. Признаться, я рассердился и утопил его. Поблизости было болото. Я держал его в воде до тех пор, пока он не испустил дух. Очень упрямый народ. Впрочем, я вытащил его на сушу и похоронил. Все-таки человек.
— Да, конечно, — лениво отозвался вор Вагнер. — У них такие же руки и ноги, как у нас. Но они дикари.
И пусть меня черт заберет, если я понимаю, как это ты, Вейстерберг, решился перебежать к ним.
Мрачный Вейстерберг сказал, что он дошел до отчаяния. Дошел до отчаяния от голода, холода и беспросветности, только и всего.
— Да, иногда мысли у нас путаются, это верно, — свысока заметил, ефрейтор. — Вот, например, я. У меня тоже свои сложности. Моя невеста Лизолотта — католичка. Она не признает некоторых идей национал-социализма. Мы спорили с ней иной раз чуть не до разрыва. Споры продолжались до начала войны. Я так и не успел на ней жениться. Уж и не знаю, что я буду делать, вернувшись домой: женюсь на ней или нет. Иметь в доме врага фюрера? Хм!
— Да, трудное у вас положение, господин ефрейтор, — заискивающе сказал вор Вагнер.
— На вашем месте я послал бы ее ко всем чертям, — выкрикнул Кирш: ему так хотелось снять с себя клеймо пораженца!
— Не знаю, не знаю, — глубокомысленно проговорил ефрейтор, качая головой.
Поговорив, они продолжали работать, молча и сосредоточенно таская в ямы мертвецов, копая новые ямы, прячась от огня русских, проклиная все на свете, страдая от зверского ветра, от несварения желудка, потому что ели, что подвернется под руку, немытые, обовшивевшие, с серыми, истомленными лицами, похожими на лица тех, кого они валили и валили на дно ямы…
ПЕРЕД КОНЦОМ
— Перестаньте морочить мне голову, Шмидт! — с презрительной гримасой бросил генерал от артиллерии, командир пятьдесят первого корпуса Вальтер Зейдлиц, пожалуй, единственный офицер, сохранивший здравый смысл, давно потерянный офицерами армии. — Мне надоели ваши моральные наставления. Я не мальчик в коротких штанишках, черт побери, и не мне слушать ваши прописные истины. В нашем положении возможно только два решения: или Брежно, когда войска генерала Лицмана, окруженные под Лодзью — это было, если не ошибаюсь, в феврале тысяча девятьсот пятнадцатого года, — вырвались из котла, подобного нашему… или же нам предстоят Канны. Ничего другого быть не может.
— Да, да, я читал преступную докладную записку, составленную вашим начальником штаба полковником Клазиусом, от двадцать четвертого ноября, когда вы, конечно, рукой Клазиуса писали, что необходимо, вопреки приказу фюрера, подчиняясь только чувству ответственности перед немецким народом, вырваться из котла. Этот протест, к счастью, не был поддержан остальными корпусными командирами, господин генерал. К счастью, ваши мысли оказались противными тем, кто предан фюреру. — Эти слова в бешенстве, заикаясь и делая прыжки по комнате, не выговаривал, а скорее, выплевывал Шмидт.
— К счастью? — взорвался Зейдлиц. — Вы слышали, Адам, что он сказал?
— Пожалуйста, потише, — остановил его Адам. — Командующий спит. Он плохо себя чувствует.
— Какая заботливая нянька вышла бы из вас, полковник Адам! — зло заметил Шмидт.
Разговор шел в приемной. Зейдлиц сидел верхом на парте. Шмидт бегал в раздражении по комнате, где было темно и пахло плесенью, а Адам стоял, вжавшись в угол.
— За ту докладную записку, — продолжал рычать Шмидт, — командующий приказал снять Клазиуса и назначил его командиром полка. Пусть он кровью искупит свою и вашу вину перед фюрером. Да, да, кровью!
— Мою вину… — Зейдлиц вздохнул.
— Между тем вся ваша вина, господин генерал, только в том, что вы здраво рассуждаете, — лениво вымолвил Адам. И добавил: — Если бы мы отказались от слепой веры в одного человека, если бы не следовали так упрямо догме, все бы могло быть иначе. Слушайте, — оживился он, — армия получила новогоднюю телеграмму фюрера, в которой он сказал, что мы всецело можем положиться на него. Прошло восемь дней… Что изменилось в нашем положении? Только то, что оно стало еще более невыносимым. Для каждого трезво думающего солдата не осталось и тени сомнения в том, сколько может выдержать армия. Фюрер сказан «Держаться еще несколько месяцев!» Шутит он или это серьезно?