— Хватит! — оборвал генерала Штреккер.
— Одну минутку, — остановил его Ленски, не поддавшись и на этот раз желанию сказать командиру корпуса все то, что жгло сердце. — Быть может, вы объясните мне, просто как человек человеку, ради чего мы делаем все это?
— Ради долга.
— Но разве вам неизвестно, что в ставке Верховного главнокомандования нас считают погибшими, а сводки о нашем положении, скорее, напоминают заупокойную мессу?
— Да, знаю, — мрачно обронил Штреккер. — И только сегодня дал в ставку радиограмму, где указываю, что заупокойные молитвы считаю преждевременными. Можете идти.
И Ленски ушел. Ушел, чтобы выполнить то, что жгло его сердце.
Он созвал командиров своих частей и сказал им:
— Завтра здесь разразится ужасное побоище. Все говорит о том, что очередь за нами. Тысячи людей превратятся на наших глазах в кровавую массу. Никто не имеет права взять на себя ответственность за такое гнусное преступление. Генерал-полковник Штреккер отказывается подчиниться здравому смыслу. Пройдет, быть может, долгое время, пока он разберется в чудовищности своих поступков и присоединится к здравомыслящим людям, понимающим, какую катастрофу готовили нам люди, обуянные манией величия. Пришло время кончать битву.
Генерал Латтман, которому Штреккер не раз грозил трибуналом за «пораженчество», сказал, что он приходит в ужас от поведения командующего северным котлом.
— Он так всегда распространялся о том, что забота о солдатах — первостепенный его долг…
Ленски обещал через час сообщить командирам частей о своем решении. Вечером он обошел позиции войск, зашел в подвалы, где стоны и вопли мешались с плачем санитаров. Тускло коптящая керосиновая лампа бросала угрюмый свет на это вместилище человеческих страданий.
«Все распадается, все рушится, — подумал Ленски. — Только страх перед неизвестностью еще сохраняет какую-то видимость дисциплины».
Ночью он написал последний приказ по дивизии. Он не довел его до сведения Штреккера, решив поставить генерал-полковника перед совершившимся фактом.
На рассвете командир триста сорок третьей советской дивизии генерал Усенко принял от Арно фон Ленски капитуляцию…
А Штреккер, с солдафонским высокомерием заявивший, что германские генералы не сдаются, сдался через два дня, принеся в жертву фюреру еще тысячи человеческих жизней.
ФИНАЛ
Пока Адам вел переговоры с русскими, Эберт принял еще одну радиограмму из ставки Верховного главнокомандования. Он поспешил с ней к Шмидту. Тот нервно курил, прислушиваясь к тому, что делалось в подвале. Ему казалось, что в комнате командующего кто-то ходит, чудились обрывки разговора. Несколько раз Шмидт срывался с места, выходил в приемную и подолгу сидел на парте, вслушиваясь в гробовую тишину.
Больше всего он страшился выстрела там, за стеной, — одного-единственного выстрела, который имел бы для него, Шмидта, самые дурные последствия. Дело в том, что ему донесли, будто Хайн клялся всеми святыми сообщить русским, буде такое случится, что Шмидт — сукин сын, гестаповец и шпион при командующем армией. Лишь особа командующего, лишь одна-единственная его обеляющая фраза могла спасти Шмидта.
Грохот закрытой Эбертом двери показался Шмидту тем самым зловещим звуком. Он вздрогнул и, увидев радиста, процедил сквозь зубы:
— Мог бы закрыть дверь потише.
— В коридоре сквозняк, господин генерал-лейтенант. — Эберт стоял навытяжку. Живот его за эти недели значительно поубавился.
— Что у тебя?
— Радиограмма из ставки. Думаю, ее немедленно надо сообщить командующему, господин генерал-лейтенант. Такие вещи случаются с людьми раз в жизни, вы не находите?
Шмидт прочитал радиограмму и понял, что отныне никакие беды ему не грозят, только не отходить ни на шаг от командующего, не отходить даже вопреки его воле.
Осклабившись, он сказал:
— Прекрасная новость, дружище Эберт, великолепную новость ты принес мне. Спасибо! Но приказываю… — Шмидт поднял палец. — Никому ни слова, слышишь? Командующий очень устал, он спит. Я не хочу тревожить его. Он узнает о радиограмме несколько позже. В конечном счете, это останется при нем на всю жизнь, не так ли, толстячок? — Шмидт открыл коробку с сигарами и передал две «гаваны» Эберту — такой щедрости он никогда не позволял себе. Эберт был поражен. — И я позабочусь о тебе, слышишь? Русским я скажу, что ты самый безобидный человек на свете.
— А я и есть самый безобидный, — резким тоном ответил Эберт.