Выбрать главу

Иван умолк, а допытываться не имело смысла, после первой же моей попытки он надолго уходил в себя. Но меня информировали другие. Ожегшись на философии, Загатный поставил себе цель узнать вкус «сладкой жизни». Это не была покорная дань страстям своей души — это бы еще можно было понять, оправдать, все мы люди, «подлинно всякий рад пищи и пития полезен и добр есть» — Сковорода. Нет, это было активное, воинственное отрицание любой философии. И я лично не одобряю такое нигилистическое шараханье из стороны в сторону. Но, понятно, он не испрашивал у меня разрешения модно одеваться (деньги у Загатного водились, уже тогда подрабатывал в газетах, имея к тому склонности), разгуливал по Крещатику с девицами, пропускал лекции и не в меру пил. Его чуть не выгнали из университета. Еще немного — и стал бы настоящим стилягой.

К сожалению, совершенно не имею данных, как из этого душевного разора родился новый Загатный. Знаю только, что он вдруг вознамерился написать серию романов, в которых бы отразилась наша эпоха. Что-то наподобие «человеческой комедии». Была заброшена, забыта «сладкая жизнь» — Иван работал титанически. Хлопцы из общежития боялись, что он заболеет, — спал по три часа в сутки, что совсем не нормально для здорового юноши. Во время нашей встречи в ресторане Иван Кириллович обмолвился, что когда-то мечтал создать свой собственный мир и написал план тридцати двух романов.

В моих старых блокнотах я откопал обрывок фразы: «…я бы тоже мог придумать королевство и стать королем… Загатный». Не припомню точно, но, кажется, это намек именно на тот период.

Восходя еще на одну ступень университетской жизни Ивана Кирилловича, я позволю себе воспользоваться свидетельством Люды, хотя это и не совсем этично. Недавно у нас было несколько откровенных бесед, и все они вращались вокруг ее отношений с моим героем (кстати, Загатный произвел на Люду очень сильное впечатление).

Между тем она сказала так:

— Да разве я могла запомнить все его исповеди? Он говорил каждый вечер, это был сплошной монолог, я же была только терпеливой слушательницей. Само собой, ни с кем в Тереховке не был он так откровенен, как со мной. — Тут я позволил себе улыбнуться. — Что-то говорил о романах, которые собирался писать, но вспоминал их всегда неохотно. Много рассказывал о своей жизни на целине. Он поехал туда после неудачи с романами. Нет, не так. Он поехал на целину глубже познать жизнь. И там с ним произошла неприятность, которая едва не кончилась трагично. Не помню деталей, но, кажется, он заблудился в степи, поранился, прожил без еды и питья много дней и уже готовился умереть, когда на него случайно наткнулась машина геологов. Врачи даже не надеялись, что он оправится. Божился, что и сам не хотел выздоравливать. Наверное, это поза. Как может человек желать смерти? Биологически невозможно. Там, в степи, он испытывал судьбу: если до такого-то времени не найдут, значит, этот мир может спокойно просуществовать и без него, и его творческий потенциал никому не нужен. Иван понимал это шире, в философском плане. Ну, нашли намного позже. И с тех пор Загатному не давала покоя мысль, что его жизнь случайность и ничего не изменится в мире, напишет он свои романы или нет, то есть объективно они не имеют абсолютного, вневременного, общечеловеческого значения. Примерно так он высказывался. В нем что-то изменилось. Выписавшись из больницы, вернулся в Киев и сжег все свои записки, рукописи. Говорил, что смеялся, глядя на пламя. Представляю себе это театральное зрелище. Помните его смех?..

Чеканного шага хватило только до печатного цеха. Тут, между машиной и резальным станком, было одиноко и тихо. Через дверные щели пробивались желтые лезвия света. Загатный встал на одно из них, и лезвие разломилось, рассыпалось, а может, ему хотелось услышать жалобный хруст — там, в цеху, смешные нелепые истории, в конце концов он им не нянька, но почему так грустно, вроде он в чем-то виноват перед ними. Бросить бы все, взять чемодан и ехать, ехать куда глаза глядят… За стеной, в редакции, хохотали, спорили, стучали, базар, кагал, непотребство, не понимают, что сейчас дорога каждая минута, какая ребячливость, без него они не выпустят ни одного номера. Так и будет, как только он уедет отсюда, а у него рано или поздно лопнет терпение. Иван Кириллович стал думать, сколько всего лежит у него на плечах, и постепенно менялся в лице — суровел, углублялся в себя. Озабоченно, укоряюще распахнул дверь. В секретарской настоящее столпотворение: корректоры, редактор, жена редактора, Василь Молохва, Виталька Дзядзько. На Ивановом столе невозмутимо восседал толстый вислоухий щенок. В его наивных глазках застыла скука. Дзядзько согнулся, вытянул шею, ладонями уперся в колени. Теперь редакторский песик глядел только на него, головы их были рядом, вот-вот стукнутся.