Выбрать главу

— Сколько раз писал мачехе: достань шифер, деньги вышлю.

— Рассказывала, писал, но только тебе легче расстараться насчет шиферу, ты ведь теперь к начальству ближе, попросил бы — сделали. А деньги — они теперь у всех есть, а шифера на всех не хватает, достают кто как может.

— Как-нибудь приеду — займусь. А сейчас в театре ждут, — вздохнул Ярослав. — Приезжайте на спектакль.

— Приедем, критику наведем, — пообещал шофер, садясь в кабину. — А только и ты села своего не забывай: пуповина твоя здесь закопана и соками этой земли ты напитан. Наших берез не забыл еще?

Только теперь узнал Ярослав в шофере сына пакульского лесника Сашка Бурсиму! Отец Ярослава тогда торговал в сельской лавке, где-то в конце сороковых еще морс продавали, напиток детства Ярослава; у соседей на свадьбе — бочка морсу, черпали медными, из снарядных гильз, кружками, а отец разводил морс в ведрах, красный порошок — колодезной водой, наливал бочонок с двумя затычками — и на подводу, еще пряники в фанерных ящиках и конфеты-подушечки, и ехали на болото, к косарям.

Отец в белой полотняной рубашке, с капельками пота на лысине, немногим старше годами, чем он, Ярослав, теперь, ощущение праздника на всю жизнь, ватага косарей — под лесом, шмелиные соты, косари угощали, шмели гнездились во мху. А на обратном пути заезжали на хутор, к леснику Бурсиме, с которым отец дружил, белая березовая роща у двора, пронизанная солнечными лучами. Отец с лесником выпивали по шкалику, и Ярославу всегда что-нибудь лакомое перепадало, чашка молочного киселя, или кусок запеченного сыра, или…

Нигде он так вкусно не ел, как в те годы у лесника, изголодавшийся, без матери, беспризорный. А лет семь тому Сашко написал ему в Киев, взял у мачехи адрес. Так и так, ты пишешь книги, а отец мой прослышал и хочет рассказать тебе свою жизнь, прошел он гражданскую, финскую и Отечественную войну, партизанил у Ковпака, и знает травы, какие от каких болезней, и про зверей лесных, и еще много всякой всячины, и песни старинные, и еще много чего знает, и не хочет все это забирать с собой, а просит, чтобы ты приехал и послушал — может, книжку какую напишешь, пусть люди читают, чтоб не забывалось. Ярослав и думал приехать, но все откладывал с осени на весну, с весны на осень, пока совсем не забылось, кажется, так и не ответил Сашку…

— Конечно же помню, такое не забывается, такое на всю жизнь! — Снова Бермутова патетика, но другие слова не приходили. — И об отце твоем помню, вот заканчиваю новую книгу и обязательно вырвусь, запишу…

— Уже не запишешь, умер отец… — Сашко включил мотор. — Ну, бывай здоров.

— Помер старый Бурсима, помер, — запричитали женщины. — Вот уж три года будет, как помер.

— А у того было что рассказать.

— Ох и книжка была б!

— Напереживался человек на веку своем, видел свет.

— Он такой, и с деревьями говорил, как с людьми.

— И людей не обходил.

— Каждому мог характеристику дать.

— У него слово всегда в запасе было.

— И про минувшее, и про нонешнее.

— А я ж его в последние часочки видела. Бегу мимо двора, сидит на лавочке. Белый, как его березы. Давай, говорит, молодица, я тебе сказочку расскажу. Еще моя бабуся сказочку ту сказывала, а может, и своего прибрешу чуток. А я в лавку за селедками спешила. Отмахнулась от деда. Прибегла в лавку, а селедок уже и нету. Пока с бабами языками поплескала, бегу назад, а уже, говорят, деда Бурсимы нету на свете, сидел-сидел у двора, да и помер, сердце остановилось. Захожу в хату, а он лежит на лавке, неприбранный. Еще как живой, а только уже свечечка в руках, и уста на веки вечные замкнутые, сказочки не скажут. Так я аж заплакала, что через те селедки человека живого не послухала. У него ж на сердце уже было — кому-то рассказать, чтоб в могилу с собой не унесть. Теперь не вернешь — не воротишь…

Слова женщин жгли, забирали за живое.

Ярослав бежал.

В машину.

7

С силой хлопнул дверцей, будто за ним действительно гнались. В динамиках на заднем сиденье гремела новомодная музыка. Маргарита включила магнитофон, японский, стерео. По экранчику телевизора беззвучно, как рыбы в аквариуме, бегали футболисты, вчерашний матч, в записи. Ласковая мягкость меха, устилающего сиденье. Талисман на стекле — пластиковая кукла с пышными формами, в бикини. На заднем сиденье — журнал «Америка» и три экземпляра его последнего романа. Его мир, микромир, его дом. Наполненный табачным дымом, словно химпалатка во время занятий с противогазом.