— Ничего, сон этот к добру. Было плохо, а станет хорошо, выкарабкаешься. Меня бабушка научила сны разгадывать.
— Обними, — повторил он уже нежнее, всем телом прижимаясь к Маргарите, стремясь к ее живому теплу от могильного холода сна. Рядом с Маргаритой и его тело оживало, кровь пульсировала быстрее, зажигалась огнем. Жить, жить! Жить каждое мгновение, выпавшее тебе, ведь впереди ничего, только могильный холод. Он еще сильный, полон желаний. Еще женщины в его руках покорны, как воск. А женщины — это и есть жизнь. Настойчиво приподнял подол Маргаритиного платья.
— Не надо, ну прошу вас, не сегодня, — отстранилась Маргарита. — Вы все снова испортите.
Но когда Ярослава охватывало желание, остановиться он не мог.
И только когда все кончилось и пришла вялая трезвость, приходившая к нему всегда, когда он любил так, как сегодня, не любя женщину, а только желая ее тела, Ярослав, в изнеможении откинувшись на подушку, пожалел о случившемся. В школе он решал стать отличником и образцовым учеником чуть ли не каждый понедельник, но приходил понедельник — и ничего в его жизни не менялось. Нащупал на столике сигареты, зажигалку, закурил.
— Вы же бросили курить с сегодняшнего дня… — донесся из серых предрассветных сумерек отчужденный, насмешливый голос Маргариты.
Ярослав молчал, жадно глотая горький, но казавшийся таким спасительным дым.
(А что он может сказать, мой Ярослав Петруня? И что могу сказать я? Герой мой пробежал круг и снова потащился по своим следам. Уже в который раз. А с героем — и я, настоящий Ярослав Петруня. Не так надо было писать. Кому это нужно, длиннейшее описание целого дня и половины ночи? Скукота. Все. Я — литературный импотент, не способен довести до ума ни одной вещи, не романы, а длинные, заунывные вопли. Вступление к вагнеровскому «Тангейзеру». А надо было начинать с мальчика под скирдой, с книгой на коленях, на полоске пакульского поля, с дядьки Калайды надо бы начинать. И я снова и снова мысленно возвращаюсь на сжатое поле, где пасется моя Рохля, где золотится в предзакатном солнце скирда и я — с книгой, и дядька Калайда, воспоминания о котором я так тщательно вычеркивал из своей памяти.
Начинаю сначала.
Если бы можно и жизнь вот так — начать с первой страницы! Судьба, дай мне силы.)
Книга третья
МАЛЬЧИК С КНИГОЙ
Многое забылось и забывается, навеки теряется в потоке времени, а это живет со мной всегда: полоска поля меж пакульским кладбищем, оврагом и шляхом, стерня в утреннем тумане и на стерне свинья, в ложбинке, над оврагом, где пшеница полегла — комбайн не захватил ее. А под скирдой соломы — мальчик с книгой, выпуклый лобик под выгоревшей челкой, любопытные, чуть лукавые глазенки. С годами воспоминание не отдалялось, напротив — приближалось, становилось четче, выразительнее, и я уже видел капли росы, нанизанные на паутинки бабьего лета, а там, где до скирдования стояли копны соломы, густо натыканы соломенные шляпки мышиных гнезд, ступать по которым мягко и тепло. А в скирде мальчишка прогреб нору и прятался в ней прохладными сентябрьскими вечерами, и тогда из соломы торчала одна его голова — над книжкой.
С годами воспоминание словно отделилось от меня, разорвав пуповину, соединяющую нас: мальчик с книгой был я, Ярослав Петруня, еще в пакульскую эру, но такую далекую, что казалась мифом, и я стал существовать сам по себе, поверил, что стерня в тумане, и свинья в ложбинке, и скирда, и мальчик под скирдой существуют и ныне, неподвластные времени, его могучей неуловимой быстрине, которая так немилосердно старила меня, еще совсем недавно, вроде бы вчера, — молодого человека. И казалось: достаточно сесть в машину, проехать несколько сотен верст, отделяющих мой Пакуль от моего Киева, — чтобы все это увидеть воочию…
Но столько лет не было внутренней потребности в этой поездке.
А сегодня, после спектакля, разыгранного Бермутом, после ночи в гостинице с Маргаритой, почувствовал, что не смогу прожить и дня, если не поеду в Пакуль и не встречусь с самим собой, на полоске поля, между кладбищем, оврагом и полевой дорогой, по которой четверть века назад ушел я в широкий мир, оглядываясь с каждого пригорка на село, которое становилось все ниже и ниже, словно на глазах тонуло, со стрехами хат и поржавевшим куполом церкви, в торфянистом полесском черноземе.