Перепрыгнув канаву, я пошел по целине, там похоронят моего отца, а может — когда-то и меня похоронят, если я оговорю в завещании, чтоб меня похоронили здесь, среди односельчан, на краю пакульского поля. Иду меж могил, безымянных, бескрестных, меж зеленых волн человеческого моря. Неподалеку от глинища — могила матери; запомнилось с похорон (поздней осенью, моросил холодный дождь): раскисшая глина вокруг последнего пристанища матери, тонкая дорога, по которой возвращались в село, смеркалось, с ноля плыл промозглый туман, кто-то дал мне моченое яблоко… Позже я буду искать могилу, чтоб поставить ограду, и не найду, и никто в селе уже не будет помнить, где похоронили мою маму. А сегодня на могиле матери еще стоит крест, сбитый из кривой ветки вербы, сам отец сбивал, до лета, говорил, а летом вытешу дубовый. Но так и не вытесал. Познакомился с заневестившейся дивчиной из соседнего села, у которой было два сундука приданого и телка, и вскоре привел мне мачеху.
И вот я стою у могилы матери. Куст сирени в изголовье. Думать бы о чем-то значительном, но ни о чем таком не думается. А может, нужно не думать, а чувствовать. А что надо чувствовать? У материнской могилы, о которой, когда вырастешь, даже знать не будешь толком, где она. И карточки матери я так и не найду, хоть фотографировалась она до войны со своим передовым звеном. Буду ходить по селу от хаты к хате, но поздно уже искать довоенные фотографии. Думай о лирическом. Лирическая грусть. Лирическая грусть у могилы матери — это понял и одобрил бы даже Бермут, сентиментальный, как все мы, украинцы. Бермут в подпитии поет, бренча на гитаре, нежные украинские песни. Народные, конечно. Лирический этюд — сирень на могиле матери. Цикл этюдов. В своем новом цикле этюдов Ярослав Петруня затрагивает тему любви к матери…
Током ударило. И шелуха слов спала с души. Оголенная душа снова чувствовала. «Здесь покоится тело Ульяны М. Петруни» — вырезал стамеской отец на кресте. Лицо мамино забыл, помнил руки. Гремит в небе, где солнце спать ложится, немец подходит — тревожно гомонят женщины, и он на материнских руках, жмется к груди, к материнскому телу, теплому, любящему, единственному во всем мире, таком неуютном, таком сердитом, грохочущем. Нет уже материнского теплого тела, давно слилось землей. Стать снова маленьким, прижаться к ее груди: защити, спаси, посоветуй, как жить! Впрочем, не надо совета (если бы и жива была, не поняла бы: хорошо устроился в Киеве, есть квартира, есть хлеб и к хлебу, что еще нужно человеку?..). Но тепло-то — нужно. Недолюбили его маленьким, недогрели. А если душа в детстве тепла недобрала, всю жизнь будет зябнуть.
Оглянулся: нигде никого, только кресты вокруг да солнце уже багровеющее. Мальчик под скирдой не отрывает глаз от книжки. Я опустился на колени, коснулся ладонями заросшего травой холмика под сиреневым кустом. Минет лет десять или больше, пока я вырасту, что-то пойму в этом мире и буду искать могилу матери. К тому времени крест упадет, могила осядет, затеряется, и от матери останется на земле один след — я, Петруня Ярослав.
Из-под травяного покрывала земля дышала в мои ладони холодом.
Венец земной жизни.
И я вспомнил. Еще мальчишкой, таким, как под скирдой, с книжкой на коленях, мечтал: где-то когда-то, через тысячу лет, такой же мальчик будет пасти свинью на жнивье и читать мою книгу, и через тысячу лет я заговорю с ним с ее страниц и скажу, что жил, думал о будущем, чувствовал красоту неба, и земли поднебесной, и каждого цветка, и каждой паутинки в росе, но для этого надо построить из слов, напечатанных на бумаге, мост через тысячу лет — от себя, от своего поколения к мальчику, что будет жить после меня…