И он остался у Земляничной поляны со своими стихами и бешено стучащим сердцем. Через год она бросила школу и расписалась с киномехаником, который приезжал из города на трофейном немецком мотоцикле крутить кино, но навсегда поселилась во мне с воспоминанием, запахом земляники. В жизни каждого есть своя Земляничная поляна. Но, старея, совсем не обязательно ее искать.
Я резко обернулся:
— Ну чего ты тащишься следом, как тень?!
— Мой овраг, хочу — и иду… — набычился, переступил с ноги на ногу в своих, из натурального чернозема, носках. — А вы тута — в гостях, хоть, может, и из будущего.
И этот юнец говорил правду! Это действительно его овраг, а мой овраг давно зарос сорняком и акацией.
— За земляникой в Ближний бегаешь?
— Так в Ближнем ягод нет. Один щавель.
— Есть в Ближнем земляника, ты не знаешь.
Я упрямо брел по тропе, полузакрыв глаза. Меня вела память. Один рукавчик, другой. Вот здесь мы с ней чуть не свалились в колдобину, поросшую осокой. Вот и дикая яблонька-кисличка. Ноги сами повернули направо, в рукав. Грушка, с которой тогда вспорхнул голубь, а голубка мужественно сидела в гнезде, хоть мы прошли в каком-то метре от нее. За грушкой — низинка, похожая на зеленую тарелку, и вдруг — такой памятный, такой волнующий, словно все это было вчера, а не четверть века назад, земляничный дух, и склон, красный от земляничного листа, и — то здесь, то там на порыжевших стебельках — красные капли высушенных на солнце ягод. На земляничном запахе настояны и земля, и трава на склоне, и даже кусты заячьего холодка на гребне, за которым золотится стерня. Я победно оглядываюсь на мальчишку:
— Что я говорил?! Есть земляника в Ближнем!
— Так я, дядько, сюда не заходил…
Еще придешь, через два года — и на всю жизнь. Потом много женщин будут любить тебя, а некоторых и ты будешь любить, но ни одна из них, даже Маргарита, не заслонит ту, пропахшую сладким земляничным духом, в белом ситцевом платьице. Мальчик этого не поймет. Надо прожить все сорок, чтобы понять. Неужто он уже прожил сорок лет? Полуфинал — это называется в спорте. Пришел к полуфиналу ни с чем. С пустыми руками. С пустым сердцем. Этот мальчик богаче меня в тысячу раз, потому что у него его розовые мечты и уверенность, что мечты сбудутся.
— «Не заходил, не заходил»… — раздраженно передразнил я. — Хочешь быть писателем, а не знаешь, что в Ближнем овраге есть земляника. О чем же ты будешь писать?!
— Про все, что увижу. На что ни посмотрю, в книгу просится. Про дядьку Калайду и дядьку Покрышня, про дядьку Артема, про всех соседей — как не написать? И про небо, и про туман, как в овраге собирается и выкатывается на жнивье, и про заячий холодок, из которого зайчихи себе монисто делают, и про стерню — про все напишу. И про свою Рохлю, и как колоски собирал и кок-сагыз, и как нашу Лысуху в плуг впрягали, и как мама завидовала хлебу, что нищий ел, про все напишу, кто ж, если не я! А вы хоть из будущего, а несправедливые ко мне.
— Почему это я несправедливый?
— Потому что плохое про меня говорите. Говорите, что я писателем не буду. А я, чтоб вы знали, буду!..
— Стойте, дядько, стойте!
Шмель кружил возле меня, маленького, и меня — взрослого, розовый под солнцем, даже черная бархатная спинка его была с розовым отсветом сентябрьского заката. А мы с мальчиком — центр Галактики, вокруг которого — шмель-планета. И правда, было что-то космическое, вечное в этой тишине, подчеркнутой густым гудением шмеля, в карте сжатого поля перед нами, тоже розового, и в неожиданности среди этого розового мира, зеленого оазиса оврага, тени на склонах которого вытягивались и темнели.
— Травяной, в гнездо летит, сейчас сядет.