Выбрать главу

— Ставим на голосование. — Гуляйвитер держался подчеркнуто официально. — Есть два предложения. Кто за то, чтоб отрывок из романа Бориса Полтавского (редакторский псевдоним) «Пролески цветут весной…» вывесить на Доску лучших материалов и отметить повышенным гонораром, прошу поднять руки.

Все подняли руки, кроме Ивана Кирилловича и Гуляйвитра. Возможно, моя позиция в упомянутой истории не совсем принципиальная, но мне еще рано было принципиальность свою проявлять — полторы пятницы в редакции, образования нет, едва на второй курс университета перелез. За других не расписываюсь. Но надо же понимать людей: у каждого семья, усадьба, работу в Тереховке найти почти невозможно, куда денешься? И вопрос, в конце концов, совсем не серьезный, пусть его потешится, не все ли равно человечеству, где эта халтура будет висеть?

— Кто за то, чтоб вывесить упомянутое произведение на Доску брака, прошу голосовать.

Медленно, устало поднял руку Загатный. Чувствовалось, что после первого голосования ему действительно все стало безразлично. Пустыми глазами глядел он в окно и с тех пор на всех планерках держался только так, в одной манере — машинально чертил макет, записывал предложения и тоскливо поглядывал в окно, будто все, что делается здесь, его не касается. В моем альбоме есть фотография нашего коллектива. Мы стоим на редакционном крыльце, все взгляды, как водится, устремились в объектив. Только Иван Кириллович глядит в сторону. И взгляд холодный, гордый.

Ну, поднял руку Загатный, а следом — кто б вы думали? — сам Борис Павлович голосует против собственного творения. Мы так рты и пораскрывали. А он:

— Кто воздержался? Никто. Я считаю, что отрывок можно улучшить. Лев Николаевич по двенадцать раз не ленился переписывать, а что уж нам, грешным. Но подчиняюсь воле большинства. Итак, постановили: отрывок повесить на Доску лучших материалов и выплатить повышенный гонорар…

Расщедрился я на авторскую речь, моя импровизированная сцена что-то долго пустует. Но уже окончу рассказ о положительных чертах Ивана Кирилловича.

Помню весенний солнечный день. Как всегда, Загатный появляется ровно в девять, секунда в секунду. В руке пакетик. На планерку собираются сотрудники редакции и типографии — время от времени у нас устраивается такая общая говорильня. Планерка назначена на десять, а без трех минут десять торжественно поднимается Иван Кириллович:

— Разрешите поздравить наших женщин с весной. Собраны собственными руками… — Каждой преподносит по два нежно-прозрачных пролеска. В комнате запахло лесом. Из всех нас только он был способен на такой эксцентричный поступок. Мужчины потом иронизировали — за десятком пролесков целый выходной проползать на карачках по топким проталинам! А женщины, понятно, в восторге от такого поздравления. Несколько дней, до очередной стычки с ответственным, ходили очарованные им.

Почему-то вспомнилось слово «боготворил». Я хотел написать: «Загатный боготворил природу». Но это было бы не совсем точно. Лучше так: «Загатный очеловечивал природу». Он отдавал ей всю доброту, которую так скупо тратил на людей, всю свою нежность. Он поклонялся каждой былинке, каждому живому существу. Он видел тайны там, где мы отвыкли их видеть. Взрывался, видя, как кто-то походя оборвет листок с дерева. В такую минуту он готов был на месте уничтожить виновного. Комаров, например, никогда не убивал, а легонько сдувал. Шмелей, влетевших в комнату, ловил рукой и относил во двор. Странно, но они его почему-то никогда не жалили. Как-то я решился спросить:

— Иван Кириллович, иногда мне кажется, что животных и растения вы любите больше, чем людей…

Он смутился и долго молчал. Я уже жалел, что вылез с этим дурацким вопросом. Теперь его вечерние исповеди, наверное, прекратятся. Но спустя какое-то время Загатный, усмехаясь, ответил:

— Животные и растения невинны, потому что не способны анализировать свои поступки. Как и дети. А человек хорошо знает, что творит…

Больше мы об этом не говорили.

Все происходило, как в плохой пьесе: эффектное появление героя, ночная сцена… Радуясь новой жертве, Загатный улыбнулся по обыкновению смущенному Андрею Сидоровичу.

— Ну, как дома, товарищ Хаблак?..

Тот возбужденно здоровался со всеми, а потом вдруг, безвольно повесив вдоль тела свои руки, застыл, будто его прилюдно раздели догола, длинный, нескладный, с унылым носом и маленькими запавшими глазками. Но эти глазки смотрели на Загатного с благодарностью.