Не стоит говорить, что Загатный субъективно надергал цитат, которые бы оправдали его поведение в Тереховке. А вот и явная дезинформация. Вспомним недавно приведенные Иваном слова: «Смеюсь над людской глупостью…»
Рад сообщить читателям, что со стороны Ивана Кирилловича это сознательный поклеп. Таких слов у Сковороды нет и быть не может. Есть слова: «Смеюсь над людской глупостью, ее же оплакиваю». Заметили основное различие?)
Иван жадно глотал дым, словно это была его последняя затяжка перед смертью. Ходил из угла в угол, спотыкаясь о ковер, и длинная его тень тревожно металась по разлапистому трафарету стен. (Еще должен объяснить, почему в этой сцене не слышно Людмилиного голоса. Во-первых, в ее дневнике приведены только слова Ивана, и я не хотел идти против собственных убеждений. Главное же — Люда уверяла, что в тот вечер отделалась несколькими банальными, незначительными фразами, чтобы поддержать разговор. Загатный говорил за двоих…)
— Дальтоник не различает цветов, весь мир видится ему серым, так и человек посредственный никогда не заметит и не оценит настоящую духовность, интеллект. Только официальное признание, внешний успех убеждает толпу: перед ней нечто высшее ее разумения, и перед этим высшим, непонятным, надо склониться. Тогда толпа подбросит вверх шляпы и завопит: «Слава гению!» Плевать мне на их преклонение, я только хочу доказать, вбить в их дубовые башки, что я иной, не такой, как они, и имею право ходить по тереховскому Крещатику, держа руки за спиной…
А знаете, чего он про эти руки вспомнил? Где-то через неделю по приезде в Тереховку Загатный шествовал на работу, заложив руки за спину и задумчиво наклонив голову. Догоняет его заведующий сберегательной кассой, который пописывал в нашу газету о вкладах трудящихся и частенько бывал в редакции. Запанибрата хлопает Ивана по плечу. И между ними происходит такой диалог:
— Как хозяин улицы ходишь — руки за спину.
— А вы убеждены, что я не хозяин улицы?
— Ну и юморист! Ты ведь пока не председатель райисполкома…
Придя в редакцию, Иван Кириллович долго плевался и с тех пор на работу ходил только так, заложив руки за спину.
— Пока я не жил в этом болоте, у меня была уйма желаний и мало конкретики. Тереховские мещане помогли мне найти себя. Только творчество спасет меня от их цепких рук. Я пожертвовал молодостью, чтоб подняться духом над выстроенной по ранжиру толпой. Видите, в тридцать лет я почти седой. Я жертвую жизнью, чтобы доказать им, что стою большего, чем они думают. Искусство требует жертв — в этих банальных словах великая, хотя и грустная, истина…
Взволнованный своей речью, Иван Кириллович раздавил в пепельнице окурок и торопливо закурил вторую сигарету. Пальцы его дрожали…
— Вся моя будущая жизнь — медленный путь на Голгофу. Я не могу и не хочу жертвовать вами. На Голгофу идут в одиночку.
Он стоял на серебристом фоне открытого окна. Руки глубоко в карманах, голова конвульсивно откинута назад, глаза закрыты. Наступала решительная минута. Загатный чувствовал, как пульсирует в ноющих висках кровь.
— Вы, Люда, живой человек. Вам нужна семья, уют, покой. Я ничего этого не могу вам дать. Я не имею права размениваться. Если это случится, я возненавижу и себя, и вас… Простите меня. И спасибо, что вы есть… что вы были в моей жизни… Прощайте…
Не правда ли — конец исповеди сентиментальный? Иван проговорился в ресторане, что плакал, прощаясь с Людой.
А может, сболтнул. Люда о слезах не упоминала. Но в ее дневнике тот вечер описан детально. Особенно глубоко запало ей в душу, потрясло больше, чем весь монолог, одно его движение. Загатный взял ее руку, склонился низко над столом и поцеловал. Потом резко повернулся, бросил на плечо плащ и стремительно вышел из комнаты. Его поникшие плечи сиротливо проплыли под окнами и растаяли в ночи.
Теперь я осмелюсь нарисовать сцену, свидетелем который был один-единственный зритель, потому и проверить его некому. Отстаивая ее вероятность, опираюсь на свое глубокое, в сравнении с другими коллегами, знание характера Ивана. Эпизод этот вызовет множество возражений и у читателей, и у критиков. Думаю, что какой-нибудь пуганый редактор вознамерится вымарать его вообще. Действительно, упоминание бога в наш атеистический век не очень-то похвально. Но и тут я не могу поступаться жизненной правдой. К тому же я поясню дальше, что это был за бог и какие у него были с Иваном отношения. А пока только картинка. Написана она со слов печатника Шульги. Придумать это Шульга не мог, не тот он человек.