Если бы только это. Я худшее предчувствую. И тут никого не упрекнешь. Пройдет немного времени после моей смерти — и чужие руки коснутся руля моего мотоцикла, переведут на нейтральную скорость, вставят ключ, чужие ноги нажмут газ, и мотоцикл покорно повезет его, ведь не будет жена вечно вдовой, жизнь есть жизнь. Другой будет ходить по подворью, брать воду из выкопанного мною колодца, чтоб не тащиться на улицу, будет сидеть в беседке, которую я поставил и обсадил диким виноградом, включать мой магнитофон, мой телевизор, снимать моей камерой. И все они: погреб, телевизор, колодец, беседка, магнитофон, мотоцикл — все сразу же забудут меня, вроде никогда и не существовал на свете Гужва, которому они обязаны своей жизнью.
Это, наверно, самая подлая измена из всех, какие я знал. Ведь ни девушки в юности, ни друзья, ни жена даже — никто не обещал мне бессмертия. А вещи обещали! Они ластились ко мне, нашептывали: покупай, доставай, столярничай, загораживайся нами от неспокойного мира; мы твое тело, ты бессмертный, ибо мы вечные. А теперь они мило улыбаются и издали кивают: прощай, мол, не поминай лихом, мы пошли дальше, а тебя не возьмем, зачем нам мертвый. И я остаюсь один-одинешенек на осенней дороге, уже темнеет, с полей катится тьма, становится не по себе, страшно, теперь я понимаю: каждый умирает в одиночку, есть такая книга. Будь ты проклят, лживый, коварный мир вещей, который я сам породил!
Оказывается, в сказочке, в лесной идиллии, была трагическая недоговоренность, а я не заметил или боялся замечать. Зимой голодные волки съедят вола, корову съедят, кабана съедят, петух убежит в снега — и там его лиса поймает или сам с голодухи загнется; но огонь в печи не погаснет — и так же ласково будут мигать в снежной пустыне оконца хаты, вкусный дым виться над трубой — волки, усевшись полукругом на припечке, будут греть свои замерзшие хвосты и жевать жареное мяско недавних хозяев. А хате все едино, кто в ней теперь поселится. Сколько она обещала и мне, эта идиллическая хатка в снегу — мое детство, моя юность!..
И домик улитки — всего лишь иллюзия покоя и бессмертия. Улитку выловит какая-нибудь жаба-рыба, или кто там ими питается, а домик так же весело, маняще и беззаботно будет качаться на игривых волнах, соблазняя другого доверчивого Гужву. Потом в домике снова кто-то поселится, а ему все равно, он каждому обещает бессмертие. Ну и мир! Будьте же вы трижды прокляты! Мы недоедаем, ночи просиживаем над работой, экономим каждую копейку, чтоб было и не хуже, и не меньше, чем у людей, а вы нас оставляете голыми именно тогда, когда иллюзия нам особенно необходима…
Ну и расфилософствовался же я… Вам, наверное, обрыдла моя заумь. Но меня не остановишь, когда припечет. А припекло-таки. Дальше некуда. Спешил человек, желал чего-то, по уши в заботах, надеждах, планах — и вдруг его хватают посреди улицы, останавливают и говорят: спешить некуда, понимаете, некуда, приехали! Человек поднимает глаза, смотрит потрясенно — куда же он стремился, что сделал, какими заботами жил, что оставил после себя? А люди все идут и идут, мчатся машины, автобусы. «Покупайте лотерею, покупайте лотерею!» Напрасно ищешь след на тротуарах, на дорогах, по которым каждую минуту пробегают тысячи людей. Следа нет. Неумолимая сила вырывает человека из общего потока, уводит в сторону, человек знает: еще несколько шагов — и конец. Безвозвратно. Навеки. Еще отчаяннее оглядывается он в последней надежде заметить хоть какой-то знак — след своего существования, а следа нет, нет, нет…
Другое дело, если бы работал я где-то на большой стройке, которая простоит века. Я бы знал: никто, понятно, имени моего не увековечит на этом бетоне, но дело рук моих еще долго будет жить на земле. Если завтра умирать — несколько столетий кажутся вечностью. Но ведь я четыре года просидел в редакции и шесть лет в библиотеке. И что прикидываться, хотя бы перед финалом будь честным — никогда я не горел, никого не грел, хотел только спокойствия, был честным и исполнительным, не хотел даром деньги получать, стыдно. Потеряет что-то библиотека от смены заведующего? Не думаю. Возможно даже, новый будет инициативней, что-то интересное придумает, в газетах о библиотеке напишут. Думаете, память обо мне надолго переживет меня? Конечно, сначала будут вспоминать: «Бедняга Гужва! Бедняга Гужва! Неплохой был человек… И надо же такое…» А пройдет какой-то год — и все забудется. Разве что новый заведующий найдет в столе какую-то бумажку — может быть, страничку вот этого романа, покрутит, покрутит в руках, смекнет: «Да ведь это покойного Гужвы…» Вздохнет, все мы сентиментальны, все размягчаемся, вспомнив о смерти, ведь все смертны, и швырнет в корзину…