Выбрать главу

      - Сана! Ты чего?

      Сана поднял голову, судорожно сглотнул:

      - Что? Думаете, небось, блатная истерика, так? Мол, зеканам много не надо, чтоб расчувствоваться: хоть под такое, хоть под Шуфутинского. А я, хоть и сидел, но блатным себя никогда не считал, я - мужик! И ни под какую "Таганку" вовек слезы не пускал. А сейчас плачу. Потому что прошибло, потому что моё это тоже. Потому, что и мне, каким бы алкашом и полубичугой вы меня не считали... Да считаете, считаете!... Так вот, каким бы меня не считали, а и мне обидно. Обидно, что землю нашу испоганили, что лес на жвачку меняют, что дети, как в двадцатые годы, беспризорные ходят, хлеба выпрашивают. Обидно, что правители наши, всё почти угробив, у чужих дядь задницы лижут. И точно ведь на Руси почти одни нищие: только одни материально, а другие - душой обделённые, давно её на шмотки сменявшие, а у третьих - ни того, ни другого.

      Каурин перебил:

      - Ладно, Сана, успокойся, с тобой же никто не спорит. А песню ты, Вадим, действительно стоящую написал.

      Сана вскинулся:

      - Вот! Даже язык запохабили. Ты вон, хоть и консенсусов всяких не употребляешь, а всё же говоришь, как прихрамывая.

      - Это в чём же? - обиделся Валерий.

      - Как ты сказал? "Песня стоящая". А разве можно песни и стоимость рядом ставить?

      - Ну, это ты перегнул, - вмешался Виктор, - А как же тогда говорят "бесценный шедевр" или "ценный вклад в культуру"?

      - Это не я перегнул, это язык захромал, - не сдавался Сана, - Вот если бы я сказал так: "Вадим Игоревич, ваша песня приносит в российскую культуру значительную прибавочную стоимость", как бы вам это понравилось?

      - Ну, сравнил тоже! - рассмеялся Вадим.

      - Да нет, то же самое, только я совсем чуть-чуть язык видоизменил, так сказать - по-новорусски. Просто вы к одному уже привыкли, а ко второму - ещё нет. А если так же дальше пойдёт, лет через двадцать, а то и меньше, такое моё выражение уже спокойно воспринимать станут. Сами же знаете, что наш современный язык Пушкину, да что Пушкину - мужику тогдашнему чуть ли бы не матерным показался, ну, во всяком случае - грубым до невозможности. Они, тогда, конечно, тоже пересаливали: то с немецким, то с французским. Но кажется мне, что сейчас дело с английским круче зашло.

      - Это почему?

      - Потому что тогда эта дурь русофобская только узкий слой народа захватывала. Что дворян было по отношению к прочим? Пшик! А сейчас глядите: телевизоры, радио, газеты эту заразу в каждый дом тащат, - Сана перекривился, - "Учите английский за две недели методом Илоны Давыдовой!", тьфу! Это уже вообще для особо тупых и, притом, ленивых.

      Дедкин заспорил:

      - Так что по твоему, иностранные языки учить не надо?

      - Почему не надо? Надо, и не один, не два, а пять-шесть на каждого. Ты меня не перевирай! Вопрос: для чего учить и как? Для того, чтоб за границей или с приезжими иностранцами из элементарной вежливости на их родном языке говорить, для того, чтоб книги в подлиннике читать, через переводные наслоения автора не оценивая - для этого согласен. Но для этого язык действительно знать надо, а за две недели - не верю! Но ведь у нас-то языки учат не для того, чтоб Шекспира с Диккенсом в подлиннике читать, а потому что "модно". И совсем не культурой пахнет, когда внутри родной страны вывески по-ненашему малюют. Как там Петросян выступал: "Вся страна в шопах!" А они, своё отхохотавши над шуткой, с концерта придя, на своём занюханном магазинчике опять тупо "Шоп" пишут. Что, не так?

      Двинцов поддержал Сану, к ним присоединился Валерий. Наконец Дедкин, махнув рукой, заявил, что сдаётся на милость компании воинствующих славянофилов. Сана ещё какое-то время не мог успокоится, доказывал, что изначально вообще все языки были задуманы как средство поэтического общения, и что всё остальное огрубляяет, обедняяет язык, особенно технаризмы и язык официальных документов.

      Вадим поддержал, подхватил, привёл для сравнения, насколько красив, мелодичен и певуч украинский язык в песнях, настолько же отвратителен он в президентских указах и прочей политической белиберде. Сана сказал то же о польском языке, заодно высказав предположение об итальянской речи и заключив, что, вероятно, чем красивее и мелодичнее звучит язык в жизни и песнях, тем уродливее он в изложении бюрократов.

      После этого Двинцов спел ещё несколько своих песен, затем гитару попросил Сана, неожиданно для всех запел по-польски:

      Плыне Висла, плыне

      До можа по краине,

      А допуки плыне,

      Польска не загине...

      Голос у Саны неожиданно для Двинцова оказался красивым, неиспитым: сильный, глубокий баритон с небольшой, чуть заметной хрипотцой. Неожиданным было и восприятие польского в песне: рассеялось давнее представление, как о чём-то, напичканном шипящими.

      Допев, Сана передал гитару Дедкину. Каурин попросил:

      - Витя, давай такое, чтоб все подпели.

      Дедкин кивнул, начал:

      Ой, то не вечер, то не вечер,

      Мне малым-мало спалось.

      Мне малым-мало спалось,

      Ой, да во сне привиделось

      Песню подхватили остальные, слова лебедями расплывались над землёй, травой, поднимались к вершинам деревьев, переплетались, связывая незримо-ощутимо в единое поющих с окружающим миром:

      Мне во сне привиделось,

      Будто конь мой вороной

      Разыгрался, расплясался,

      Ой, да разрезвился под мной.

      Но подули ветры злые,

      Ой, да с восточной стороны

      И сорвали чёрну шапку,

      Ой, с моей буйной головы...

      Закончили, весьма довольные собою и несколько расчувствовавшиеся. Дедкин вновь попросил Двинцова спеть "что-нибудь своё". Вадим взял гитару, подкрутил струны тона на два повыше, начал тихонько:

      Отзвуки былого мира,

      Свист стрелы да звон меча,

      Буйный шум честного пира

      Оживают по ночам

      Снится древнее приволье.

      Сквозь беспамятство гляжу,

      Слышу: голос колокольный,

      Да призывно кони ржут.

      Русь великая, святая,

      Ты мне - мать, сестра, жена,

      Днём, тебя почти не зная,

      Постигаю снова в снах.

      Я рубился в диком поле

      В исковерканной броне,

      По моей рыдала доле

      Ярославна на стене.

      Провожали в чужедалье

      Песнь жрецов да звон церквей.

      Для меня в плену печально

      Пел по-русски соловей.

      Я сражён под Доростолом,

      Я на Калке был убит!

      В путь к Христовому престолу

      Дал коня мне Святовит.

      Сколько раз, изрублен в крошево,

      Падал наземь, неживой.

      Говоря: "Держись, хороший мой!",

      Русь склонялась надо мной.

      Поднимала над землёю,

      Убаюкав на груди.

      И дружина новых воев

      Поджидала впереди.

      Гитара зазвучала ещё тише, пальцы Двинцова едва-едва касались оплётки струн, мягко, по-шмелиному, гудели басы, им лёгким перезвоном отвечали нижние струны. Вадим вёл песню настолько высоко, насколько ему позволял его баритон:

      Пел Боян, звенели струны,

      В братины струился мёд...

      Память сердца - буквы ль, руны ль?

      Кто услышит, тот поймёт...

      Песня стихала, проигрыш, повторяясь рефреном, звучал всё тише и тише, словно удаляясь от слушателей, пока не стих окончательно, затерявшись где-то в верхушках деревьев.

      Вадим, на время звучания песни окончательно абстрагировавшийся от окружавшего мира, очнулся, посмотрел вокруг. Каурин закрыв глаза, отчего-то кусал себе губу, не замечая того. Дедкин глядел куда-то вдаль сквозь лес, сквозь небо, сквозь мир. Сана, отвернувшись, качал головой. Двинцов прервал недолгое молчание вопросом:

      - Ну как?

      - Хорошо, - отозвался Дедкин, - только, по-моему, всё же перебор небольшой.