— Скажи нам, — просим, — где твоя сторона далекая? И какая она? Расскажи?
Она только вздрогнула.
— Ну, скажи нам, — просим, — все там на твоей стороне говорят, как ты? У всех рукава вышитые? Все эту песенку знают? И нас выучи этой песенке!
Она взглянула на нас да как заплачет! Опять взглянула и на нас, и вокруг на лес, на поля, махнула рукой и вниз лицом упала, рыдаючи.
А на утро уж не встала она; горит вся и несвязные речи лепечет. То вдруг поднимется, как здоровая, сядет, склонит голову на руку и запоет песню. И песня поется, и слезы у ней рекой льются. То весело и тихо поет, а вдруг воскликнет, словно от боли жгучей, поднимется и глядит на нас ясным-ясным взглядом; ажно жутко нам станет.
Велела барыня перевести ее в людскую, и шесть недель она проболела. Приходила в память, да все как-то не в полную память: смотрит кругом и никого будто не знает. И с год вот так-то она промучилась. И полегчает, кажется, а там опять бредит и опять томится.
А как уж пришла она к нам после недуга, мы ее и не узнали: высокая-высокая стала, да тонкая, да худенькая. Румянец пропал, и глаза как-то потухли. Тише она стала н суровее. Один раз мы попробовали ее по-прежнему подразнить и больше уж никогда не пробовали. Она уж не рвалась и не кипела, как прежде, а сказала нам только:
— Что вам надо? Я вас не трогаю, не трогайте же меня!.
И спокойно так сказала, и поглядела на нас спокойно.
Целый, бывало, день она работает и слова не проронит.
Барыня ее любить стала: «Вот у меня работница, — бывало, гостям хвалится, — прилежная такая и умная!»
Ее песенки мы уж не слыхали. Просили ее сколько раз, — понапрасну!
— Спой ты нам ту песенку, что ты ходила на могилу петь!
— Я не помню, — отвечает, — не знаю.
А сама любила слушать, как поют. Молчаливая была и неприветливая, а, бывало, нет-нет, да и скажет: «Пойте, девушки, пойте!» Сами мы не знали, как это мы ее слушались так безотговорочно. Просит «пойте» — мы и петь станем.
А она уж чисто говорит и по-своему, кажись, отвыкла, забыла.
Мы ее словно бояться стали. Припомнили все прежнее, что за чудная она была изначала. А еще больше страха она навела на нас, как стала бродить по полям, по лесам, да травы, да цветки сбирать. Дождется праздника, пошлют нас по ягоды или по грибы господам, а она только слава, что ходит с нами. Горсточки и той не наберет, а трав да цветов полны руки. Мы, бывало, замечаем втихомолку за нею: то стоит на небо смотрит, то в воду глядит. Подойдет к дереву — каждый листочек, кажется, мил ей; по полю, по лесу ли ходит — ко всему приглядывается, прислушивается и, кажется, оживает она. Вот будто ей и весело, и грусть берет, и будто ей чего-то плакать хочется.
Еще два года жила она с нами, все такая же; потом барыня отдала дочь замуж, поехала гостить к молодым и Катю с собой взяла. Мы, как прощались с нею, сильно плакали, а она не плакала, только печальна была и целую ночь где-то проходила; до свету пришла и много цветов, много трав принесла.
Вот уехала она с барыней, и долго потом я ее не видала. Барыня наша заболела, прохворала целые два года и умерла там. Во все это время мы лишь изредка, бывало, что послышим об Кате. Приказчик туда ездил, так вот он и рассказывает: слышал — замуж ее отдали там, да говорили еще, что отдали-то силою. «А она осталась такая ж, как и прежде была, и от мужа в лес бегает», — смеется.
И мы посмеялись.
Вот это одним летним вечером сидим мы да говорим себе, и тихо так везде. Вдруг колокольчик! Все ближе да ближе. Видим-летит карета прямо к крыльцу. «Господа! Молодые господа!»
Выходят они, а за ними женщина, — Катя! Мы обрадовались, целуем ее, обнимаем, осматриваем, что из нее за человек стал. Она ласково нам отвечает. Но все чудное что-то в ней. Смотришь на нее, и кажется тебе, что только она и выросла, и разуму дошла, а что ты-то дитей осталась перед ней, что не ровня ты ей.
И муж ее приехал.
С мужем она жила не очень согласно, а он ее крепко любил и часто, бывало, плачется на нее, что вот жена меня не любит. А она хоть бы слово ему какое утешное сказала, — опустит только глаза и неподвижная такая, строгая и суровая. Он глянет, вздохнет и усмирится сейчас же. А как только ее нет, то он рассказывает да горюет: «И за что я люблю ее? За что? Не стоит она! И уж как я молил ее: люби! Чего же дождался? „Ты, — говорит, — меня силою взял; у тебя правды божьей нет; ты меня, — говорит, — словно товар какой присвоил“. А я ее взял оттого, что я жить-то без нее не мог!» И жалко его, бывало, как слушаешь; а как ее увидишь, то отчего-то вдруг охолодеешь к нему. «Бедный человек», — скажешь только.