Дышит, смотрит, как цветочек
утренней порою.
Улыбнулась Катерина,
горько улыбнулась,
как змея, под самым сердцем
что-то повернулось.
Огляделась Катерина —
лес вдали чернеет,
а под лесом чья-то хата
прямо перед нею.
«Пойдем, сын мой... Скоро вечер.
Пустят, может статься.
А не пустят — у порога
нам всю ночь валяться.
Заночуем возле хаты,
в холоде, в тумане...
Где ж один ты заночуешь,
коль меня не станет?
На дворе, в собачьей будке,
с собаками вместе!
Злы собаки — покусают,
да не обесчестят.
Над тобой они не станут
злобно насмехаться...
Ой ты, горе мое, горе,
куда ж дню деваться?»
Сирота-собака — и у той есть доля,
к собаку люди могут приласкать;
бьют ее и держат на цепи в неволе, —
но, глумясь, не спросят про родную мать.
А этого спросят, грязью забросают,
не дадут подняться — заклюют, забьют…
На кого собаки на улице лают?
Кто под тыном ночью ищет свой приют?
Кто водит убогих? Подкидыш чернявый...
Красивые брови — одна его слава,
и тем красоваться люди не дают...
IV
И на горе и под горою,
как старцы с гордой головою,
дубы столетние стоят.
Внизу — плотина, вербы в ряд,
и пруд, завеянный пургою,
и прорубь в нем, чтоб воду брать...
Сквозь тучи солнце закраснело,
как колобок, глядит с небес!
Взметнулась вьюга, налетела,
ни зги не видно в мути белой,
а слышно только — стонет лес.
Воет, свищет завируха,
ревет над землею,
в белом поле, словно в море,
катится волною.
В лес пойти лесник собрался,
только разве выйдешь!
Так и крутит, так и вертит —
света не увидишь!
«Вот так вьюга! Вот так заметь,
тут уж не до леса!...
Что такое?... Что за люди?
Там же их до беса!
Знать, нелегкая их носит.
а может, за делом,
может, москали, Ничипор?
Все от снега белы!»
«Москали? — У Катерины
руки затряслися.—
Где они, мои родные?»
«Да вон там, вглядися!»
Без оглядки Катерина
за дверь полетела.
«Знать, Москва у ней и вправду
в голове засела:
москаля звала до света,
до света металась...»
Через пни, через сугробы
Катерина мчалась.
На снегу босая стала,
утерлась руками.
Москали навстречу едут,
как один, верхами.
«Ой ты, горе, ой ты, доля!»
Как вперед заглянет,
видит — первый едет старший.
«Мой любимый, Ваня!
Мое сердце, мое счастье!
Словно в воду канул...»
Ухватилася за стремя,
а он и не глянул,
на ходу коня пришпорил...
«Что ж спешишь ты очень?
Позабыл ли Катерину
Иль узнать не хочешь?
Я твоя, твоя Катруся,
сокол ты мой ясный!
Погляди сюда и стремя
не рви понапрасну».
А он — будто и не видит,
погоняет, скачет.
«Пожалей меня, голубчик!
Видишь, я не плачу.
Не узнал меня ты, что ли?
Посмотри, вглядися!
Видит Бог, что я — Катруся!»
«Дура, отвяжися!
Прочь безумную возьмите!»
«Боже ты мой, Боже!
И он меня покидает!
А клялся мне кто же?»
«Уведите! Что стоите?»
«Ой, за что ж на муку
родилась я? На кого ж ты
подымаешь руку?
На Катрусю, что с тобою
в садике ходила,
на Катрусю, что сыночка
тебе подарила?
Мой любимый, мой желанный,
ты хоть не чурайся!
Я тебе батрачкой стану...
С другою встречайся,
с целым светом!.. Я забуду,
что тебя ласкала,
народила тебе сына,
позор принимала...
Принимала-горевала,
все переносила...
Брось меня, забудь навеки —
не покинь хоть сына!
Не покинешь?.. Не оставишь,
как меня когда-то?...
Ты его сейчас увидишь...»
И кинулась в хату.
Возвращается из хаты,
несет ему сына;
заплаканный, неповитый,
смотрит, сиротина.
«Вот он, вот он! Погляди-ка!...
Куда ты девался?...
Нет... уехал... От родного
сына отказался...
Боже мой, куда ж я денусь
с малым сиротою?
Ой, москалики, возьмите,
возьмите с собою!
Не чурайтеся, не дайте
погибнуть родному.
Отвезите сиротину
к своему старшому!
Если сына он покинул.
то и я покину,
пусть отца не покидают
горе да кручина.
Сын мой! Я в грехе великом
тебя породила,
вырастай же на смех людям!»
И в снег положила.
«Поищи отца родного,
А я — наискалась...»
Да с дороги — прямо в чащу,
а дитя осталось.
Плачет, стынет на дороге,
а те ускакали.
Так и лучше б, да на горе
люди подобрали.
Бежит по лесу босая
и в сугробах тонет,
то Ивана проклинает,
то просит, то стонет.
До опушки добежала —
да к пруду... Спустилась,
возле проруби широкой
вдруг остановилась.
«Прими, Боже, мою душу,
а ты — мое тело!..»
И вода над нею глухо,
глухо прошумела.
Чернобровая Катруся
нашла, что искала...
Над прудом повеял ветер,
и следов не стало.
То не ветер, то не буйный,
что дубы ломает,
то не горе, то не злое,
что мать умирает,
пусть ее земля сырая
навек приютила —
слава добрая осталась,
осталась могила.
Пусть насмешкой сиротину
люди в сердце ранят —
он поплачет над могилой,
вот и легче станет.
А тому на белом свете —
что тому осталось,
от кого отец отрекся
и мать отказалась?
Что подкидышу осталось?
Слезы да тревоги,
да еще песок сыпучий
на большой дороге.
На что ему эти брови —
чтоб его узнали?
Подарила их, не скрыла...
Лучше б полиняли!
V
Шел кобзарь в далекий Киев,
шел и сел дорогой.
Тут же, с нищенской сумою,
мальчик чернобровый.
Головой на грудь склонился,
дремлет, засыпает.
А тем временем Иисуса
кобзарь напевает.
Кто проходит, тот не минет —
грош иль бублик кинет;
кто — слепому, а девчата —
тому сиротине.
Чернобровые дивятся:
«Голый, босый, хилый.
Мать дала такие брови —
счастье дать забыла!»
Едет пышная карета
в Киев шестернею,
господин сидит в карете
со своей семьею.
Вот она остановилась
перед бедняками.
Подбежал Ивась к оконцу,
замахал руками.
Ивасю бросает деньги
молодая пани.
Глянул пан — и отвернулся
сразу от Ивана.
Он узнал и эти брови,
он узнал и очи...
Повстречал родного сына,
только взять не хочет.
«Как зовут?» — спросила пани.
«Ивась».— «Какой милый!»
Кони тронулись, и пылью
бедняков покрыло...
Посчитали, что собрали,
потихоньку встали,
помолилися на солнце,
пошли, зашагали.