– Про любовь… про это самое… – взвизгивал он.
И тут она заметила, что этот старец с бельмом, который так жаждал стихов «про любовь», уже запустил руку в карман ближнего своего и, не сводя глаз с Челищевой, очень аккуратно извлекал кошелек. Это было так мерзостно, настолько паскудно и отвратно, что Клавочка не выдержала:
– Какая подлость! – крикнула она вору. – Я вам читаю стихи о самом святом на свете, а вы… неужели не стыдно?
Старик пустил ее «вниз по матушке, по Волге»:
– А вот крест святой – не брал. Хучь обыскивайте…
Кошелька так и не нашли. Но бельмастого сама же публика выставила на крыльцо Дома трудолюбия, в зале было отчетливо слышно, как он орал от побоев, потом воцарилось прежнее благочиние, и один пожилой конокрад сказал Клавочке:
– Читай дале нам, барышня! Энтот хорь старый воровать по воскресеньям уже не станет, потому как мы все лапы ему в дверях перешибли. А про любовь нежную мы завсегда слушать согласны, потому как это – дело святое, и, пока мы живы, оно всех нас касается… Тебя, барышня, тоже!
10. Крестины с причиндалами
Сидя на нарах, Полынов доктринерски рассуждал:
– Конечно, тюрьма консервирует лучшие качества, с которыми человек вошел в тюрьму, но эта же тюрьма усугубляет все пороки, с которыми порочный человек вступает в тюрьму…
Последнее время он жил в обостренной тревоге. Полынов предчуял, что если ему выпадет «воля», то жизнь в городе не позволит сменить долгий срок на малый, сфабриковать для себя новую биографию вместе с новым именем будет гораздо труднее, нежели здесь, пока он сидит на нарах в «кандальной».
– Чего маешься? – спрашивал его Кутерьма.
– Не маюсь, а размышляю…
По законам Сахалина, осужденный на 20 лет каторги обязан отсидеть в «кандальной» (испытуемой) тюрьме 4 года, кто получил 15 лет – сиди 3 года, со сроком осуждения в 10 лет – два года «кандальной» и так далее. Но этот режим из-за нехватки мест в камерах постоянно менялся, и арестантов раньше срока переводили из «кандальной» в «вольную» тюрьму, а многих попросту гнали на улицу. Но таких снабжали сухим пайком от казны, каждый день они обязаны вернуться в тюрьму – на работу! Однако ловкачи отдавали свой паек голодным, которые за них трудились на каторге, а сами они занимались чем хотели.
– Кутерьма, – вдруг сказал Полынов, – я на днях встретил на улице человека, который с большим интересом вглядывался в меня. Не дай бог, если он еще не забыл мою фамилию и мою кличку… Мне нужно ускорить шикарные «крестины» по каторжному обряду со всеми причиндалами. Сам понимаешь!
– Ладно, – крякнул Иван, – я переговорю с майданщиком.
Майданщик на каторге – фигура знатная, и кто сильнее – иван или майданщик – этот вопрос разрешить трудно. Бывало и так, что иван, повздорив с майданщиком, сдыхал с ножом под лопаткой, а майданщик как ни в чем не бывало снова приходил в его камеру, словно коробейник с товарами:
– Налетай – подешевело! Вот и папироски скручены, вот и халва нарезана, а яички сольцою присыпаны…
Ящик, в котором майданщик разносил по тюрьме товары, имел двойное дно: под безобидной крышкой укрывались от глаз надзирателей бутыли со спиртом, колоды игральных карт и порции «марафета» (кокаина). Иваны, как правило, заканчивали свою житуху на кладбище Александровска, а майданщики выходили из тюрем Сахалина подпольными банкирами, становясь почтенными домовладельцами Владивостока, хозяевами лавок в Николаевске и магазинов в Хабаровске… Кутерьма неслышно подсел к майданщику:
– Ибрагим, выручи – нужен хороший «дядя сарай».
Для «крестин» требовался наивный простак, еще не потерявший дурную привычку верить всему, что ему говорят добрые люди. Кутерьма предупредил майданщика, что «сарай» нужен не старый, чтобы обязательно грамотный, чтобы его внешность ничем особым не выделялась, чтобы преступление у «сарая» было плевое, а срок каторжных работ пустяковым.
– Есть один такой. Эй, где тут семинарист Сперанский?
– Да эвон, «Прасковью Федоровну» кормит…
На параше расположился молодой смазливый парень, и Кутерьма, оглядев его, вернулся на свои нары – к Полынову.
– «Сарай» сгодится, – доложил он.
– А ты узнавал – кто он и за что на Сахалине?
– По мелочи пошел. Сам-то из духовных. Послали в деревню из семинарии псаломщиком. А там в церкви попадья – такая язва! Уговорила помочь ей от попа избавиться, чтобы не мешал любовь крутить. Вот он и вляпался… Шпана! Кувыркало поганое…
Пока Иван искал «дядю сарая», Полынов успел отрезать от халата пуговицы, внутри которых были зашиты деньги:
– Пять «синек» на всякие причиндалы, бери.
– Начнем «крестины» с божьей помощью. Нам не первый раз…
Бывший семинарист Сперанский еще ублажал «Прасковью Федоровну», когда удар кулаком обрушил его с параши на пол. Он вскочил, моргая глазами, подтягивая штаны:
– За что? Уже и подумать не дадут как следует.
– Тебе, может, еще и газетку почитать хоца?..
С этого момента жизнь превратилась в сущий ад. Преступный мир слишком жесток, а Сахалин до мелочей отработал гнусную систему «крестин», чтобы жертва звериных законов каторги нигде и ни от кого не знала спасения. Сперанского методически подвергали побоям, у него отбирали последнюю пайку хлеба, в кружку с чаем сморкались и плевали. Глядя на «поддувал», и вся камера включилась в травлю забитого человека, видя в его страданиях лишь веселое развлечение от тюремной тоски.
– Да что изгиляетесь-то? – плакал семинарист. – Рази ж я не человек? Поимейте ко мне хоть толику жалости…
С высоты нар, лениво покуривая, Кутерьма пристально наблюдал за жертвой, стараясь не прохлопать тот рискованный момент, когда человеку самая паршивая смерть от бритвы или веревки покажется слаще этой кошмарной жизни.
– Тока б не повесился, – рассуждал Иван.
– Следи, – напомнил ему Полынов, который, вроде постороннего наблюдателя, не вмешивался в процедуру «крещения».
Наконец Сперанский, уже не видя спасения от издевательств, стал взывать к милосердию тюремных надзирателей.
– Откройте! – барабанил он в железные двери. – Спасите меня, люди добрые… За что мне это наказание господне?
– Пора, – тихо скомандовал Полынов.
Одним гигантским прыжком Кутерьма пролетел от нар до дверей камеры. В его кулаке блеснуло хищное лезвие ножа, и все мучители прыснули по углам, как мыши при виде кота.
– Пришью любого, – пригрозил Иван. – У-у, глоты, шпана липовая… Что ж вы с парнем-то делаете? Ежели кто еще тронет его, тому не с ним, а со мной дело иметь.
Сперанский приник к плечу бандита, горько рыдая:
– Спасибо вам, хороший вы человек. Вступились! И маменьке напишу, чтобы она всегда за вас бога молила…
Кутерьма сунул ножик в свои опорки, обнял парня:
– Не бось! Мое слово верное. Жизнь будет у нас – во! Другие ишо позавидуют, каково мы жить-то станем… верь мне, верь.
Первым делом с высоты нар спихнули какого-то жулика, на его место с почестями разместили Сперанского, который совсем ошалел от внимания, когда у него появилась даже пуховая подушка.
– Во! Хорошего человека как же нам не уважить?..
Майданщик раскрыл свой волшебный ящик. Были у него кусочки ветчины, надетые на спички, колбаса кружочками. Семинарист, копейки за душой не имея, раньше только облизывался в своем убежище под нарами, взирая на такую гастрономическую роскошь, а теперь его под локотки представили Ибрагиму:
– Выбирай себе любое, как король на именинах.
– Курнуть бы мне, – скромно просил семинарист.
Самодельные цигарки, скрученные из газеты, стоили пятачок, а завернутые в папиросную бумажку – по гривеннику. «Поддувалы» с наигранным возмущением набросились на Ибрагима:
– Ты, жлоб, сам давись своим дымокуром. А мы тебе золотого человека показываем, имей уважение… Ты ему папироски гони! Давай, халвы отрежь. Ветчинка тоже сгодится…
В окружении новых друзей Сперанский сидел на нарах, после долгого голодания уплетал куски ветчины, ему поднесли стакан водки, налили еще. Отовсюду он слышал похвалы себе: