Сафо «фиалкокудрая, сладостно смеющаяся» — так называли ее поэты. В любви она стала соперницей своей дочери. Не смогла устоять перед призывом судьбы и холодом спасительных размышлений сдержать бурю страсти.
«Словно ветер, с гор на дубы налетающий,
Эрос души потряс нам…» — стонала Сафо.
Ее славили в песнях. Ее изображения чеканили на монетах и высекали из мрамора. Ее называли десятой музой Эллады. Но смазливый Фаон был честен и глуповат. Он предпочел свежесть девчонки и пугался страдания во взгляде гениальной матери. Сафо бросилась со скалы в море. И вот через пятьсот лет скорбит о ней, как о потерянной навсегда возлюбленной, только он — мятущийся, одинокий Катулл.
За окном неслышно кралась душная ночь, обволакивая уснувший сад тяжелой истомой.
Катулл вышел в переднюю комнату, напился из кувшина теплой воды. Тит, задрав седоватую бороду, негромко и уютно похрапывал. Катулл посмотрел на него, в чем-то ему позавидовал и вернулся на свое ложе. Взял табличку, будто предупреждая себя, написал:
От безделья ты, мой Катулл, страдаешь, От безделья ты необуздан слишком. От безделья царств и царей счастливых Много погибло.Протянул руку, хотел привычно выправить фитиль, но светильник горел ровно, желтым оцепеневшим язычком. Катулл снова задумался о Сафо. В старину сохранялось множество портретов лесбосской поэтессы. Теперь остались лишь описания. Она была маленького роста, черноволосая, глаза как маслины, очень смуглая, с печальным и нежным ртом. Такие женщины всегда нравились ему больше других. Они похожи на южный плод, опаленный зноем.
Разворачивая свиток с гимнами и эпиталамиями Сафо, Катулл словно искал подтверждения своим странным мыслям. Остановился на переложении древнего свадебного песнопения. Он знал его давно, но прежде воспринимал спокойно. Теперь все переменилось в нем: словами Сафо он мог бы признаться ей самой в своей безнадежной страсти, если бы перед ним вдруг возник ее бледный призрак.
Катулл начал перевод трепетных и мучительных стихов гречанки:
Кажется мне богоравным или — Коль сказать не грех — всех богов счастливей, Кто сидит с тобой, постоянно может Видеть и слышать Сладостный твой смех…Тит с утра пораньше сходил на рынок, купил сыра и овощей. Когда он вернулся, Катулл еще спал, устало и безмятежно. Тит заглянул в комнату, увидел Гая Валерия среди беспорядка книг и исписанных табличек, покачал головой и пробормотал:
— Чего всю ночь себя изводит? Ну как есть одержимый.
Потоптался у порога и позвал спящего тихонько — то ли жалел его, то ли уважал все-таки:
— Гай Валерий… Ты приказывал разбудить тебя пораньше… Вставай же!
Катулл открыл припухшие, светлые глаза и лукаво пропел:
— А… почтеннейший Тит… Ну, как наши дела, земляк?
Старик сразу разомлел, растрогался. А что, ведь они, можно сказать, из одной деревни…
— Доброе утро. Уж рынки торгуют, и улицы полны народа. Наш толстопузый Гней Стаберий пошел навещать приятелей и лебезить перед знатными. А его бесстыжие рабыни глазеют на прохожих и задирают подолы выше колен. Выпей-ка молочка натощак. И мутить не будет, и колики в боку пропадут. Так-то здоровее, не то, как римские бездельники: чуть свет вино хлыщут…
— Ох, земляк, — засмеялся Катулл, — так ты прекрасно все описал — дальше некуда. Прямо, Луцилий[54] ты, Тит! Сарказм у тебя природный!
Тит опять помрачнел: какой там еще Луцилий? Наверное, какого-нибудь стихоплета вспомнил, не иначе.
— Это убрать? — спросил Тит, показывая на беспорядок.
— Не надо, оставь. Приготовь мне голубую тунику, помнишь? И выглади хлену…
— О, боги, опять! — не выдержал Тит, но осекся и сказал с сожалением. — Сейчас приготовлю, не беспокойся.
Катулл тщательно пригладил волосы, опрыскал себя духами. Тит держал перед ним зеркало и вздыхал.
Вошел Цинна, надушенный и разодетый.
— Гай, ты готов? Ужасная жара… Наши разопревшие поэты согласились с предложением Фурия провести день у реки.
— На той стороне?
— Еще бы! Никого не тянет окунуться в стоки ста тысяч нужников. Перед Яникулом[55] вода чище, там римские богачи и понастроили купален для своих жен…
Беспечно болтая, они вышли на улицу. Пылающее солнце висело над Римом. До полудня было далеко, но город уже напоминал раскаленную жаровню.
— В наше время женщины не ищут особых достоинств в мужчинах, кроме одного, разумеется, — рассуждал безусый философ Цинна, набрасывая на голову край белой тоги.
— Слушай-ка, дружок, — воскликнул Катулл, шутливо всплеснув руками, — уж не собираешься ли ты написать очередной трактат о падении нравственности?