Голос Вара казался непристойным и диким, но в коричневатых, узеньких глазках красноватым огоньком поблескивала уверенность.
— О, великие боги, ты пьян, Альфен! — хохотал Аллий. — Эй, свяжите этого калидоиского вепря!
— Пусть кипит наша кровь! Пусть на разгульном пиру и на ложе страсти настигает нас вдохновение! — старался перекричать Аллия Тицид. Пот катился по его лицу, промокла и затканная голубыми узорами туника. — Порыв юности и крылатое воображение — только они служат поэту! Ибо сказал блаженный Платон[39]: «Кто без священного безумия подходит к порогу творчества, надеясь, что благодаря сноровистости станет изрядным стихотворцем, тот еще далек от совершенства; творения здравомыслящих затмятся творениями неистовых».
Внесли светильники, тени заметались на потолке. В триклинии по-прежнему спорили и наполняли чаши. Катон шепнул несколько слов Гелланику. Прислонившись к стене, иониец заиграл на шипящей фригийской флейте[40]. Катон взял кифару и присоединил стройные аккорды к его пастушеским руладам.
Послышалось звяканье меди, вбежали две прежние рабыни с кимвалами[41] в руках.
Смущенно поглядывая друг на друга, девушки начали томный восточный танец. Они медленно кружились, поводили плечами и покачивали бедрами. Но вот флейта засвистела быстрее, и танцовщицы ускорили движения, проносясь то влево, то вправо перед глазами гостей. Разметались пряди распущенных волос, замелькали тонкие руки с гремящими кимвалами…
Кривляясь, как пьяный фавн, Аврелий обнял одну из танцовщиц, к другой, сладко ухмыляясь, приближался Тицид. Девушки ловко скользнули у них из-под рук, швырнули на пол погремушки и выбежали из триклиния.
— Тицид, миленький! — истошно вопил Фурий. — А как же Метелла… то есть, тьфу… Перилла?
— Вот бесстыдники, не дали девчонкам закончить танец, — смеялся Аллий, подмигивая Катону.
— А ведь сегодня ночью в честь праздника Цереры[42] будет разыграна ателлана[43] при факелах! — Юный волокита Аврелий уже забыл о своей неудаче и готовился к дальнейшим забавам.
— Стоя в толпе черни, любоваться непристойными кривляниями шутов… — пожал плечами Катон.
Внезапно с Катоном горячо заспорил Катулл:
— Ты считаешь ателлану забавой черни? Но разве в ней не отразилась душа наших предков? Любезный Катон, в народном веселье ты почувствуешь животворную силу и хлебнешь едкого италийского уксуса.
— Похвально изучать александрийскую поэзию, прекрасное дело переводить Каллимаха. Но мы ведь пишем и думаем по-латински… — поддержал веронца Лициний Кальв.
— А моя плебейская душа жаждет уличного лицедейства, тем более после такой отменной попойки, — заявил Вар, оказавшийся в абсолютно здравом уме. — Оставим Акция[44] ученикам грамматических школ. Клянусь Меркурием, моим покровителем, я иду на ателлану!
— Где же она будет разыграна? — спросил Катулл. Он вспомнил, как все мальчишки в Вероне бегали по праздникам смотреть представление грубоватой и веселой комедии с забавным дураком Макком, болтуном Букконом, сплетником Доссеном и похотливым стариком Паппом.
— Идемте в курию Цереры. Там перед храмом поставили подмостки. Начало сразу после первой стражи[45].
— Клянусь всеблагими богами, решение принято! — воскликнул Вар. — Эй, мальчик, еще по чаше тускульского на дорогу!
— Гелланик, — позвал Катон, — возьми Стефана да кулачного бойца Нумерия. Будете нас сопровождать.
Гости покидали триклиний. Поспешив вперед, Гелланик зажег факел — кусок просмоленного каната.
Громко разговаривая и смеясь, поэты вступили в ночную тьму, четко отделенную на гранях домов от сияния зеленоватой майской луны.
V
На одной из тесных улочек Квиринала, возле дома всадника Стаберия, сидели трое мужчин в заплатанных туниках. Черпачками, сделанными из хлебной корки, они ели густую ячменную похлебку — пульту. Стена сада нагрелась от весеннего солнца, припекало и ступеньку, на которой они расположились. Но трое жевали размеренно, посапывая и вытирая кулаками вспотевшие лбы, как едят крестьяне, относящиеся к пище почти молитвенно.
Покончив с похлебкой, они съели и хлебные черпачки. Достали глиняную бутыль с отбитым горлышком и поочередно наливали в оловянный стаканчик дешевой кислятины. Трапеза настроила их благодушно, и начался послеобеденный разговор.
— Хороша пульта у стряпухи Порции, — сказал коренастый пожилой бородач, приехавший в Рим с Бенакского озера[46], — а, Лувений?
— Что верно, то верно, — подтвердил апулиец[47] Лувений, горбоносый, лохматый, с давно не бритой черной щетиной, — тут ты, Тит, прав.