Впрочем, Цезарь проявлял щедрость не только в интересах политики. Красавице Сервилии он подарил эритрейскую жемчужину стоимостью более шести миллионов сестерциев.
В сопровождении Клодия Пульхра он ходил по вонючим переулкам Эсквилина и Целия, беседовал с хмурыми ремесленниками, хлебал с ними ячменную похлебку и грыз жареные каштаны. Он посещал больницы и раздавал деньги беднейшим семьям. Его популярность среди народа росла с каждым днем, и, не заняв еще консульское кресло, он мог бы с успехом ставить на голосование новые законопроекты.
В глазах римского общества Цезарь несколько скрашивал своим изяществом застывшую надменность прославленного завоевателя и сердитое брюзжание банкира. Говорили, что время Помпея и Красса прошло. Молодые Цезаревы друзья, разогретые успехами и фалернским, провозгласили их безнадежными посредственностями. Цезарь слушал развязную болтовню этих выпивох и рубак и саркастически приподнимал уголки губ. Он-то знал, что Красс и Помпей – его нынешние покровители и соратники – наиболее дальновидные политики Рима и могут быть опаснейшими врагами.
Союз трех полководцев встревожил не только оптиматов. По городу ползли слухи – один страшнее и нелепее другого. Говорили, что в одну из ночей солдаты Цезаря и Помпея устроят невиданную резню, после чего республика будет отменена. Помпея провозгласят монархом в Риме, Цезарь будет царствовать в Испании, а Красс – на Востоке.
Подобные ядовитым испарениям Сиптонтинских болот, сплетни отравляли праздничное ликование римлян. На стенах домов появились ругательные надписи в адрес Красса, Помпея и Цезаря. Цицерон произнес в сенате речь, полную туманных, но предостерегающих намеков. Сенаторы разгоняли мрачные мысли роскошными увеселениями на легендарных пирах Лукулла.
И все-таки Рим пока оставался республиканским, в нем еще жили граждане, открыто выражавшие свое возмущение триумвиратом. Но их выступления не находили поддержки ни у плебса, довольного щедростью Цезаря, ни у всадничества, отколовшегося от сената и поощрявшего своего представителя – Красса.
В один из дней середины февраля Валерий Катон пригласил друзей для празднования Фераллий – поминания умерших.
Гости проходили в атрий[104], где был установлен жертвенник со статуями богов и чернели ветви погребального кипариса[105]. Курился ладан, киннамон и бальзам[106]. Ароматный дымок бледнел и рассеивался в квадрате яркого солнечного света, проникавшего через отверстие в крыше. Взяв на себя обязанность жреца, хозяин прочитал положенные молитвы и в скорбных выражениях вспомнил общих знакомых, уже оказавшихся во власти беспощадного Орка[107]. Затем Катон с озабоченным выражением лица направился в триклиний. Гости молча последовали за ним.
Обед в триклинии, согретом переносными жаровнями и украшенном пахучей туей, был, как всегда, обилен и прост. Все знали: поминание усопших – только повод, чтобы сообща обсудить тревожные события, происходящие в Риме.
Гелланик отослал служанок и мальчика-виночерпия. Катон произнес значительно:
– Сейчас следует вспомнить достославных ревнителей республики – Курия, Фабриция и старого Катона[108] – как образцы истинной римской добродетели.
– Еще своевременнее воззвать к душам тираноубийц Гармодия и Аристогитона[109]… – сказал Целий Руф и твердо сжал красивые губы.
Гелланик наполнил чаши. Катон исподволь разглядывал обычно пылких и жизнерадостных друзей-поэтов. Пили сегодня без воодушевления, общее настроение не располагало к веселью. Кроме того, большинство еще не пришло в себя после излишеств, которым они предавались накануне.
Тицид сидел, опустив голову, его коричневое лицо с остроконечной бородкой казалось совсем египетским. У Цинны опухли глаза, и вокруг щек появилась нездоровая одутловатость. Стройный Руф, с типично римскими, решительными и правильными чертами лица, сердито хмурился. Он разделял мнение своего учителя Цицерона о недопустимости противодействия сенату. Руф был полон бесстрашного негодования и томился бездействием. Отсутствовал Меммий, он находился сейчас в клокочущей пучине политических страстей. Странно, что неуемное тщеславие, распутство и расточительство не мешают ему оставаться тонким ценителем поэзии и самому сочинять порой недурные стихи. Пустовало и место историка Непота. Фурий и Аврелий угрюмо нахохлились, их полудетские лица портили ранние морщины, как на изображениях развратных фавнов. До неприличия растолстевший кутила Аллий вполголоса говорил что-то неподвижно нависшему над ним, притворно-сонному Вару. Выражение лица у адвоката показалось Катону несколько двусмысленным. Скорее всего сын кремонского башмачника совещался со своим адвокатским практицизмом по поводу пользы, которую можно извлечь для себя из сложившихся в правительстве опасных перипетий. В часы досуга он пишет изящные элегии, совсем непохожие на его щеголяние простонародной грубостью.
108
Курий, Фабриций и Катон Старший слыли примерами суровой доблести и патриархальной морали.
109
Гармодий и Аристогитон – убийцы тирана Гиппарха (VI в. до н. э.), в Риме считались олицетворением самоотверженности и свободолюбия.