В один прекрасный, по-летнему теплый апрельский день этого года ко мне на веранду пришел человек из соседней деревни и, как положено крестьянину, начал с разговора о погоде. Когда мы затем перешли к неизбежной тогда злободневной теме, он спросил:
— Вы думаете, правда — то, что люди болтают, будто немцы ездят к каждой семье, о которой узнают, что ее родственник был в Козельске, записывают его анкетные данные, чтобы потом внести в список будто убитых в Катыни? А там, там, — он указал пальцем на восток, — вроде бы и нет никаких могил…
— Кто вам это говорил?
— А люди болтают…
А то еще болтали, что из концлагеря в Освенциме привезли в Катынь трупы и одели их в польские мундиры.
А то — что немцы расстреляли военнопленных, да только советских.
А то — что это были расстрелянные евреи.
Нужно обратить внимание, что каждый из этих слухов шел вразрез с советской версией. Но, во-первых, последняя редко доходила до местного населения под немецкой оккупацией, так как радиоприемники были конфискованы, а во-вторых, она не очень-то годилась для распространения на польской территории… Несмотря ни на что, слишком свежи были в памяти недавние события, а кроме того… письма! Почему же, если польские военнопленные находились до августа 1941 года под Смоленском, всякий их след и слух о них исчез именно с весны 1940 года? Нет, люди качали головой и опять начинали верить немцам.
Агенты советской пропаганды почти никогда не разоблачали себя. Их тактика, предписанная впрочем сверху, состояла в том, чтобы проникать в подпольные патриотические организации. Оттуда они могли гораздо легче и эффективнее вести свою работу. Они проникали особенно в подпольные организации стран, оккупированных немцами, которые граничили с СССР и по планам советской империалистической политики должны были войти в состав СССР после победоносной войны.
Однажды, в одно из воскресений, я услышал, что мой товарищ, ротмистр 4-го уланского полка Константы Антон, заключенный козельского лагеря, а потому фигурировавший в одном из немецких списков жертв Катыни, — жив.
— Жив. Точно, жив! — говорили мне. — Проверьте. Его жена получила письмо из Турции. Он теперь в польской армии на Ближнем Востоке.
Через неделю об этом уже все говорили в городе и его окрестностях. Я, побывавший в Катыни и видевший собственными глазами процедуру опознания трупов, отнесся сначала скептически к этому слуху, но его повторяли так настойчиво, что и я в конце концов поверил в него, предположив, что, может быть, Антон обменялся с кем-нибудь документами. Однако никто, включая меня самого, не сходил к жене Антона проверить, получила ли она действительно такое письмо. Нужно хорошо знать психологию, чтобы средь бела дня пользоваться подобными приемами. Большевики ее знают: каждый повторит слух, но никто не проверит его. Я проверил только тремя годами позже в Италии. Там я узнал, что Антон без вести пропал из Козельска. Он никогда не был в польской армии на Востоке. Его жена никогда не могла получить от него письма через Турцию…
А в Варшаве распространился такой слух: «Некая дама прочла в немецком списке фамилию своего мужа, где он числился жертвой катынского преступления, а на самом деле он был арестован немцами и вывезен в Освенцим. Тогда она («дура») пошла в Гестапо и… никогда оттуда не вернулась!» Этот слух был пущен более ловко: его никто не мог проверить. И хотя никто не знал ни фамилии этой загадочной дамы, ни ее адреса, ни каких-либо других подробностей, этот мистический случай облетел всю Польшу и передавался из уст в уста как самый что ни есть достоверный. Конечно, это была неправда, так как после окончательной проверки никто нигде с 1940 года не видел никого из числившихся в списке жертв Катыни.
Но такого рода слухи вызывали доверие. И не только в других странах мира, но даже в Польше, где, несмотря на то, что в общих чертах жители осознавали действительный ход трагедии, далеко еще было до полной уверенности в том, какая судьба постигла без вести пропавших военнопленных.
Глава 14. МОИ КАТЫНСКИЕ ОТКРЫТИЯ
Найденные газеты определяют время массового убийства. Не 10 и не 12 тысяч, а… четыре тысячи. — Тайна пистолетных гильз выясняется. — Свидетельствуют евреи.
Во второй половине апреля критического 1943 года я жил по-прежнему в своем деревенском домике в 12 километрах от Вильно, а в город ходил пешком и редко. Во время советской оккупации я переменил свою профессию журналиста и литератора на более соответствовавшую условиям — стал грузовым возчиком. Во время же немецкой оккупации я сидел тихо в деревне и никто меня не тревожил, хотя, конечно, немецкие власти не могли не знать о моем существовании.
Как-то за неделю до Пасхи, продавая свое летнее пальто на базаре в Вильно, я встретил своего старого товарища. Он работал сборщиком объявлений для издаваемой немцами газеты на польском языке и поэтому зачастую знал новости из первых рук.
Было тепло. Весна. Дуновения южного ветра подняли ртутный столбик в термометре. Люди оставили дома свои зимние пальто на ватине, а с ними и надежду на скорый конец своих лишений и страданий — надежду, которую до сих пор возлагали на каждую новую весну. Тогда мы все пережевывали свои впечатления и комментарии к страшному, только что открытому преступлению под Смоленском. В остальном тянулась все та же удручающая, голодная, бедная, вялая жизнь. Однако, встретив меня, мой знакомый сиял — видно было, что под влиянием какого-то внутреннего возбуждения. Схватив за пуговицу пальто, которое я держал в руках, он с места начал вполголоса:
— Со вчерашнего дня мне звонит Клау. Вернер Клау, начальник Отдела прессы при Областном комиссариате города Вильно (Gebietskomissariat Wilna-Stadt), все добивается, не знает ли кто-нибудь из служащих твоего адреса. Он хочет пригласить тебя в Катынь.
Тот, кто соприкоснулся с подпольной работой времен владычества Гестапо, знает как трудны были внутренние контакты в подполье и сколько иногда терялось времени на то, чтобы дождаться согласования. Из сказанного я сразу понимаю, что поездка в Катынь — дело первостепенной важности, но не хочу делать этого, не связавшись прежде с подпольными властями. Потому я говорю:
— Прекрасно. Дорогой, постарайся уведомить этого Клау, что сам берешься разыскать меня за три дня. Я же воспользуюсь этими тремя днями…
— Все понятно.
«Ядзи», моей связной с заместителем командира подпольной армейской организации, конечно, нет там, где она должна быть. В небольшой подвальной столовке только пожимают плечами. Я, правда, нашел на месте «Романа», наборщика подпольной газеты, а официально — официанта другой столовой, с которым я нахожусь в постоянном контакте, но он не может обеспечить немедленную связь.
— Постараюсь… — отвечает он.
За «Зыгмунтом», занимающим в конспиративной иерархии более ответственный пост, идет слежка, и он должен соблюдать осторожность, чего, впрочем, он не делает. Через три месяца он повесился на собственных носках в следственной камере гестаповской тюрьмы, не выдержав пыток на допросах.
Конечно, все эти происшествия не имеют прямой связи с делом Катыни, которому посвящена эта книга. Но они указывают, какие трудности, не только крупные, но и мелкие в бесконечной путанице нагромождались на пути к выяснению истины. Через три дня оказалось, что «командир» уехал и остался только его заместитель. Пока последний отдал ясный приказ — «ехать», — прошло пять дней, и только после обеда на шестой день я смог удобно усесться в кресле перед письменным столом начальника немецкого отдела прессы.
Вернер Клау, сам бывший берлинский журналист, принял меня любезно. Никаких обязательств, подписей, заявлений, никакого принуждения. Просто:
— Поезжайте и увидите.
Однако ошибается тот, кто думает, что немецкая административная машина работала четко. Любая тоталитарная система увеличивает бюрократию и усложняет самые простые вещи. Проходят еще три недели в запутанной переписке между Восточным министерством в Берлине, командованием фронта и гестапо. Я жду.