— Синие по дороге на ферму! Уже недалеко отсюда. Человек двадцать конных! Едут сюда!
Форестьер пробудился от своего оцепенения, снова стал бесстрашным волевым командиром, готовым к действиям. Раздались команды, и вот уже из каждого окна, каждой щели глядит ствол ружья.
— Каждый целится в своего, ребята. Стрелять во всадника, не в лошадь: лошади нам еще пригодятся… Ты, Перрин, когда они въедут во двор, выйдешь к ним одна, чтобы они успокоились!
— Одна! Дева Мария!
— Не бойся. Аббат, я поручаю вам командовать людьми в доме. Возьмите ружье.
— Я не имею права делать это!
— Имеете! В целях самообороны! А я возьму десять человек и зайду им с тыла, чтобы отрезать путь к отступлению.
Двадцать всадников показались из перелеска. Они остановились на опушке, видимо, советуясь. Перрин открыла дверь и вышла на порог. Офицер, которого можно было узнать по эполетам и плюмажу, подъехал ближе:
— Ты кто, бандитка?
— Бедная вдова, господин. Не обижайте меня. У меня есть вино для вас.
Офицер усмехнулся, сделал знак остальным. Всадники резко выделялись черными силуэтами на фоне белого снега. Полная луна освещала двадцать треуголок и столько же карабинов.
— Спешиться! — подал команду офицер.
Это был его последний приказ. В тот же момент двадцать языков пламени разорвали ночную тьму. Солдаты упали как подкошенные, кроме троих, которые были ранены и пытались убежать, но далеко не ушли. Из леса, в свою очередь, раздались выстрелы, и они мертвыми рухнули на снег. Обезумевшие лошади носились кругами по двору.
— Закройте ворота. Пусть лошади успокоятся, потом мы их поймаем, — распорядился Форестьер.
Он вышел на середину двора, не обращая внимания на бешеный круговорот табуна, оглядел распростертые на снегу тела и вновь обретенным решительным военным шагом вернулся к дому.
— Это я называю прекрасной работой! Ты, старина, обойди все кругом. Посмотри, нет ли тут кого-нибудь еще. Нет, стой, я пойду сам… А вы уберите трупы и подметите двор. Затем займитесь лошадьми.
Скоро в отряд начали приходить все новые и новые добровольцы, неизвестно как узнавшие о происшедших событиях. Те, кто умел держаться в седле, ежедневно патрулировали окрестности. Форестьер обрел свою прежнюю активность. Он снова «держал в руках» округу. Вскоре он перестал довольствоваться засадами на отдельные мелкие отряды синих. Шуаны перешли к активным действиям, начали нападать на гарнизоны и казармы республиканцев, захватывать обозы с продовольствием, фуражом и оружием. Шаретт, Сапино, Марини и Стофле также нанесли удары по вторгшимся войскам в зоне своих действий. И напрасно Конвент издавал все новые и новые приказы и распоряжения. Напрасно власти в Нанте вешали, расстреливали и посылали людей на гильотину. Не помогало и то, что с неудачливых генералов срывали погоны и они также клали головы под нож гильотины. Почти побежденная, растерзанная Вандея наносила удар за ударом! Повсюду ходили разговоры о скором большом наступлении, возможной победе, если удастся объединить все силы. Страх уступил место гневу. Все возвращалось к своему началу. Не было ни побежденных, ни победителей, друг против друга поднялись два разъяренных зверя.
Ублоньер не видела больше других «гостей». Форестьер оставил в усадьбе лишь десяток самых надежных людей, но сам возвращался туда при малейшей возможности. Маленький шевалье поднялся с постели, но все свое время проводил перед камином, забившись в угол кресла. Когда с ним заговаривали, он опускал голову и отвечал мычанием или, если продолжали настаивать, своим странным ржанием. Затем он впадал в молчаливое оцепенение. Перрин нежно заботилась о нем. У нее самой было четыре сына, но в живых остался только один. Трое погибли в девяносто третьем, вместе со своим отцом. Она пыталась приручить несчастного ребенка. Несмотря на свое горе, она пела ему песни: старый способ успокаивать детей. Она доставала для него белую муку и сахар, оставляла самые вкусные кусочки. Но даже есть приходилось обучать его заново. Часто он отбрасывал в сторону ложку и начинал лакать суп прямо из тарелки, как собака. Иногда его внезапно охватывала дрожь, но он упрямо отказывался лечь в постель. Тогда Перрин закутывала мальчика в одеяло прямо в кресле, и он, согревшись, засыпал. Женщина садилась напротив него, положив скрещенные руки на колени, и долго смотрела на бледное, худое лицо. Всю свою материнскую любовь, все нерастраченное душевное тепло она перенесла на этого ребенка.
— Хорошо, что он окружен любовью, несмотря ни на что, — говорил Форестьер. — Хорошо, что ты к нему привязалась. Это его поддерживает. Надо надеяться, Перрин. Продолжай заботиться о нем. Чем дальше, тем больше я соглашаюсь с аббатом. Он нас понимает! Он нас слышит! Его сознание где-то рядом…