Шевалье имел другие причины для раздражения, более серьезные, чем зависть друзей. Элизабет не пропускала не только ни одной мессы, ни вечерни, но и каждый день один час отдавала молитве. Можно было даже сказать, что она была блаженная, почти фанатичная католичка. Ее мать, сама очень набожная, непрестанно разжигала в ней это чувство. С другой стороны его подпитывал, поддерживал и всячески приветствовал аббат Гудон. Со времени своего изгнания он сохранил страшную худобу, причиной которой, кажется, не могли быть даже самая скудная пища или наркотики, и неестественно-бледное лицо покойника. Одни глаза на его лице были живыми, но каким огнем они горели! Его заботой было не утвердить всемогущество церкви, как у других священников, а спасать души. Он провел столько времени на грани между жизнью и смертью, что начал презирать земную жизнь, вплоть до того, что кощунственно радовался, когда умирал ребенок — значит, к Богу отошла безгрешная душа! Он ненавидел свет, отказывался от приглашений местных дворян, за исключением Сурди, из-за Элизабет. Аббат обнаружил в ней «святую душу». Он приносил девушке жития святых, старинные иконы и картинки из библейских историй для детей. В Юбере он инстинктивно почувствовал соперника и врага и держал себя с ним вызывающе.
— Ты не устала слушать этого проповедника? От него сметана киснет и зубы болят, — говорил частенько Юбер Элизабет.
— Он святой.
— Он заставит тебя одеться в черное и обрезать волосы, чтобы понравиться своему Господу!
Этих слов ему не надо было произносить!
— А ты? — воскликнула она. — Ты слушаешь только этого Гишто, о котором его прихожане говорят хуже, чем о каком-нибудь висельнике!
— Это не прихожане клевещут на него, а его церковные начальники. Они следят за каждым его шагом. Но он мне нравится.
— За ним следят, потому что он вызывает подозрения.
— Да вызывает, потому что не обещает бедным счастья в раю и лечит людей и их скотину!
— А разве в этом роль священника?
— Может быть, и в этом.
— Но почему ты его так сильно любишь?
— Я ему многим обязан. И потом, он учит меня математике, а не как этот больной Гудон…
В их отношениях наметилась трещина. Элизабет сухо сказала:
— Я вижу, что господин шевалье непочтителен к слугам Господним.
— Меня раздражает, когда за твоими юбками волочится кюре.
— Признайся, что, кроме своего Гишто, ты их всех терпеть не можешь.
— Кроме как на паперти. Сними с них сутану — они все ханжи и лицемеры.
— Юбер!
— Да, святоши, готовые на любой политический компромисс, раздираемые вожделениями, о которых ты даже понятия не имеешь. Кто выдал Шаретта республиканцам?
— Ты же знаешь, что это неправда!
— Допустим. Но признай, что, церковникам, когда они получили обратно свои приходы, стал не нужен Шаретт, не нужны ни король, ни люди чести. Они забыли о гибели королевской католической армии, забыли молитвы о защитниках веры. Это тебя не шокирует?
— Нет, ты мне делаешь больно. Ты не думаешь так, как говоришь. Это другой говорит твоими устами. Это Форестьер!
Аббат Гудон не преуменьшал влияния Юбера на Элизабет. Но он был зрелым человеком с настойчивым характером и, конечно, расспросил девушку о шевалье. Аббат замечал, что Ландро не очень внимателен во время службы, нетерпелив на проповедях и спешит, как только проповедь кончается, выйти из церкви. И тогда аббат попросил мадам Сурди о встрече наедине. После обычных комплиментов, он сказал:
— Вокруг много говорят о Сурди. Я преклоняюсь перед вами, графиня. Я очень уважаю мадемуазель. Поэтому считаю своим долгом вас предостеречь, пока еще не поздно. О! Не беспокойтесь. Все пока невинно, все естественно и объяснимо, но как закрыть людям рты? И потом, мадам, вы носите такое благородное имя…
— Я не совсем понимаю вас, аббат.
Мадам Сурди никогда не говорила «кюре». «Кюре», по правилам старого режима, — священник, наставлявший крестьян, а «аббат» — духовный отец дворян, хозяев. Вот такой нюанс!
— Дело такое деликатное, кажется таким безобидным, что я заговорил о нем только потому, что считаю себя ответственным за душу мадемуазель.