Насытившись, я обвел равнодушным взором унылую обстановку моего пропитанного пылью гнезда: с мутноватыми от городской копоти стеклами; с высоким, под потолок, стеллажом, на полках которого выстроились бессистемно (тут Набоков удачно применил хоккейный силовой прием против Чейза, припечатав его к бортику, а Умберто Эко бодался с Платоновым) и, в общем, неряшливо распиханные книги; с бабушкиным сундуком и ее же огромным, совершенно неподъемным платяным шкафом, образующим нечто вроде монументальной стены, отгораживающей от гостиного пространства большой комнаты его спальную половину, где стояла обширная, ревматически постанывавшая кровать.
Я включил телевизор — как раз в тот момент, когда на экране поплыли титры, представлявшие фильм "Однажды в Америке", — убрал звук и так сидел, следя за перипетиями немого кино, и опять не заметил, как рука моя потянулась к телефону, а пальцы уверенно пробежали по клавиатуре.
— А-а-а, это ты, мой милый... — отозвалась она запыхавшимся голосом после множества гудков. — Я выходила с Шерлоком на ночь погулять. Услышала звонок еще на лестничной площадке, понеслась очертя голову к телефону, споткнулась в коридоре, там так темно... Но, слава богу, успела.
— Извини, детка, но зачем же ты бежала... Я бы дождался. Или перезвонил бы потом. И вообще, это мог звонить не я.
— Ну что-о-о-о ты... — протянула она, улыбнувшись. Мне казалось, я воочию вижу эту странную, вызванную приливом не вполне ясного настроения улыбку. — Я знала, что это ты звонишь. Вот и побежала.
— Побежала, споткнулась, ушиблась, наверное, — как мой звонок некстати.
— Да нет, ты всегда кстати. А ушиблась... Ерунда. Локтем стукнулась, до свадьбы заживет. А чем ты занят?
— Ничем. Только что поел, теперь лежу в кресле, перевариваю пищу и смотрю телик.
— А что ты смотришь?
— "Однажды в Америке". Такая, знаешь, сага про благородных гангстеров. А ты не смотришь? Зря, это хороший фильм.
— Сейчас. Я включу. Вот уже включила... — Она некоторое время молчала, тяжело дыша в трубку, а потом странным тоном спросила: — Что ты там видишь?
Я бросил рассеянный взгляд на экран, и какая-то сила выбросила меня из кресла, заставила выпрямиться во весь рост.
В рыжеватом, пропыленном пространстве подсобки какой-то закусочной мальчишка карабкался на груду тарных ящиков и прочей чуланной рухляди. Вот он забрался и припал глазом к щели в стене, затаил дыхание, пораженный открывшимся ему зрелищем, камера двигалась за его взглядом — к щелке в стене, распахивая во весь экран объемную картину соседнего помещения.
Я еле устоял на ногах, пораженный увиденным, — слишком все это было знакомо.
— Господи, что с тобой? — взволнованно прошептала она.
— Не знаю.
Я в самом деле не знаю. Это нечто такое, что прорастает из глубин мышечной памяти: и бездыханность тайного соглядатайства, и гулкость сердца, кулаком стучащего в ребра, и тупая резь в слезящемся от напряжения глазу — с той лишь разницей, что мы, дети, подсматривали не через дырку в стене, а через щелку в чуть приоткрытой двери: там, в большом зале Дома пионеров. Но видел я почти то же, что и мальчик на экране.
Я видел девочку на сцене. Ее хрупкая, поразительно гибкая фигурка окутана нежно-голубым газом концертного платья. Она танцует в полной тишине, прислушиваясь к неведомой музыке, звучащей внутри ее. Увлекаемая немой мелодией, она плавно парила в сиреневом сумраке маленькой сцены, отороченной по бокам тяжелыми складками плюшевого занавеса, и в парении своем казалась невесомой...
Жила ли она в ту пору уже у Модеста? Господи, да конечно же! Ведь мы, дети, уже учились в школе, и я, помнится, задержался на занятиях кружка "Юный биолог", поднялся вечером в актовый зал и увидел ее, разучивавшую новый номер концертной программы, посвященной Первому мая.
То ли возгласом, то ли неосторожным жестом я выдал себя, и она, застигнутая врасплох в летящем полушаге, вздрогнула, съежилась, перекрестив тонкие руки на груди, будто ей вдруг стало холодно. И тут она увидела меня, замершего в оцепенении у двери. Взгляды наши встретились, и мне сделалось жарко. Ее тонкие брови гневно сошлись к переносице, рука вспорхнула от плеча, словно прогоняя соглядатая с глаз долой, — что-то в этом жесте было трогательное и беспомощное, что я вышел из засады и тихо произнес: извини, я не нарочно, просто так получилось.