— Нет, — усмехнулся я. — Как это может быть — слишком идеально? Просто идеально. Ну если и слишком — что тут такого?
— Ничего такого, милый. Вот хотя бы рост — сто семьдесят восемь. Мы же одного с тобой роста, а если я надену туфли на высоком каблуке, то стану чуточку тебя выше. Это не очень хорошо, мужчинам это, наверное, неприятно.
— Вовсе нет! Это ведь тот случай, когда говорят: у девушки ноги растут от ушей. Да и вообще... Даже на самых высоких каблуках вряд ли ты будешь выше меня. Мой рост метр восемьдесят пять.
— Ноги от ушей? Так в самом деле говорят? Ну и пусть, главное, что эти ноги тебе нравятся. Я, правда, не понимаю, отчего тебе так нравятся черные ажурные чулки, — что-то в них есть продажное, что ли... Но тебя это возбуждает, я ведь хорошо знаю, когда ты начинаешь заводиться, — глаза твои округляются, наливаются желтизной...
— Нет, — возразил я, глядя в окно, в пыльном поле которого застыло мое отражение. — Ничего такого со мной не происходит, когда ты рядом со мной. И это странно, очень странно. Ты единственное существо женского пола, которое не будит во мне природные инстинкты.
— Подожди, а то я потеряю мысль... Ну вот, уже потеряла. Ах да, чулки!.. Я специально их надела, потому что ждала тебя. Ты посиди в кресле, а я встану напротив — отдыхай и смотри, ты ведь любишь смотреть, как я раздеваюсь.
— Люблю, — согласился я. — Люблю смотреть, как ты раздеваешься.
— Не торопись, милый, я заведу руки за голову и слегка поведу плечами — чувствуешь, как под просторной блузкой колыхнулась грудь? И вот еще, и еще — соблазнительно, правда? Не спеши, ты ее сейчас увидишь, ты ее получишь — и остальное тоже. Как тебе эти бедра? Говоришь, несколько узковаты? Но, милый, в этом есть свой шарм. Или тебе больше по душе рубенсовские женщины? Нет? Вот и хорошо, тем более что попка у меня на месте... Но ты, наверное, устал. У тебя тени под глазами. Хочешь немного выпить? Возьми в холодильнике. Там пиво есть на верхней полке. А водку с апельсиновым соком хочешь?
— Просто водку, — сказал я. — Я в самом деле очень устал. Вчера был трудный день. Сегодня, похоже, не лучше. Голова побаливает...
Я поднялся, открыл дверцу холодильника, налил себе водки, вернулся в кресло и медленно выпил. Водка была ледяная.
— Сколько мы уже знакомы? — спросил я.
— Что-то около года. Да, год и два дня. Как жаль, что ты не можешь приходить ко мне каждый вечер... Ну иди ко мне, приляг, отдохни. Обними меня, вот так. Как хорошо и уютно под твоей тяжелой рукой. Знаешь, это ведь и все, в сущности, что женщине надо, — вот так лежать под сильной мужской рукой. Лежать, успокоив лицо на груди, слушать, как мерно тукает твое сердце. Но постой... Что такое?
— А что?
— Мне кажется, я чувствую, у тебя на сердце тяжесть. И какая-то глухая, ноющая боль. Это так? Я права? В самом деле был тяжелый день?
— Да, не самый легкий. Вчера ездил за город, был на деревенском кладбище. Посидел у могилы, выпил немного.
— Ты был один?
— Нет. Где-то рядом, в лесу, был филин. Он был невидим, надежно укрытый слабо шевелящейся на ветру листвой, но я чувствовал его присутствие. Кажется, он даже разделил со мной трапезу. На газетке лежали ломти черного хлеба, вареное яйцо, пупырчатый, ярко-зеленый огурец, круг краковской колбасы. Я налил в граненый стакан водки, долго сидел у могилы, привалившись спиной к шершавому стволу коренастого дубка.
— Ты кого-то поминал? — спросила она.
— Поминал. Своего школьного учителя, Модеста Серафимовича, земля ему пухом...
Я прикрыл глаза. Из глубин памяти всплыло давнее — коричневая, в разводах, школьная доска, длинный фанерный короб в метре от первых парт, именуемый Модестом торжественным словом "кафедра", чучела птиц за желтоватыми стеклами огромного, во всю классную стену, шкафа.
И еще: плоский застекленный планшет с образцами коллекционных бабочек, пришпиленных булавками к темному бархатному полю, резкий запах спирта и еще каких-то жидкостей, необходимых в кабинете биологии для опытов, угрюмое чучело огромной, с обширной плошкой тяжелых рогов лосиной головы под самым потолком.
"Ах, юноша, ну как же так? — скорбно произносит Модест в ответ на мое долгое и унылое молчание у доски. — Учебник дан вам затем, чтобы хоть изредка в него заглядывать... — Его тонкая рука нерешительно зависает над потрепанными крыльями классного журнала, над той графой, в которую вписана моя фамилия. — Как это ни прискорбно, но я вынужден поставить вам двойку. И не нахохливайтесь, юноша, словно Aegolius funereus, сиречь — сыч мохноногий, и не ухайте, будто Bubo bubo, сиречь — филин обыкновенный". Латынь, в его устах звучала торжественно и звонко, словно медь духового оркестра. И неясное очарование этих неведомых, но таких основательных слов будоражило ум и влекло в неведомое. Получив пару в дневник, я впервые в жизни испытал чувство стыда и в тот же вечер раскрыл учебник. И уже на следующем же уроке получил трудовую четверку, а дальше были лишь пятерки — вплоть до окончания школы. Я стал любимчиком Модеста и его надеждой: "Вам, юноша, прямая дорога на биофак!" Биофак МГУ был штурмом взят с первой же попытки, но, впрочем, на третьем курсе прямая дорога, о которой говорил Модест, круто вильнула в сторону, а потом, после армии, на Воробьевы горы так и не вывела... Так сложилась жизнь. Возможно, оно и к лучшему. И все, что осталось во мне прежнего, это странное прозвище — Бубо, оно, приклеилось ко мне еще в школе с легкой руки Модеста.