– Я, кстати, еще на Сицилии читал «Дон Кихота», – сказал, меняя тему, капитан Контрерас. – Это совсем недурно. Мне так кажется.
– И мне, – поддержал его Кеведо. – Превосходный роман. Ему будет сужден долгий век.
Лопе пренебрежительно вскинул бровь, велел подать еще вина и заговорил о другом. Вот вам и еще одно доказательство того, что в тогдашней нашей Испании пером было пролито крови больше, нежели шпагой, что зависть и ревность суть неизбывны, а место на Парнасе вожделенней золота инков и что соперничество, как ничто другое, ссорит людей. Вражда Лопе и Сервантеса, который, как я уже говорил, в это время пребывал уже в селеньях праведных, одесную Господа нашего, была давней и, как ни странно, не завершилась с кончиной бедного дона Мигеля. Первоначальная дружба, связывавшая двух титанов нашей словесности, сменилась обоюдной и жгучей неприязнью после того, как сухорукий гений, также не добившийся успеха на театре, выстрелил первым, язвительно высмеяв творения Лопе в прологе своего романа, – помните пародийную сцену, где пастушки пасут овечек? Лопе не смолчал и ответствовал такой вот резкой сентенцией: «О поэтах говорить не стану; таков уж наш век. Но никого нет скверней Сервантеса, и не родился еще тот недоумок, что расхвалит „Дон Кихота“». В ту пору роман считался жанром второстепенным, годным разве что для увеселения девиц; деньги давал театр, а славу и блеск приносили стихи. Именно поэтому Лопе ценил Кеведо, побаивался Гонгору и презирал Сервантеса.
так кончался оскорбительный сонет, который Лопе для пущей издевки отправил Сервантесу в письме наложенным платежом, и адресат впоследствии признавался, что заплатить этот реал ему было тяжелей всего. И бедный дон Мигель, отлученный от сцены, изнуренный непосильными трудами, нищетой, тюрьмами, всяческими притеснениями и мытарствами, не ведающий, что верхом на своем Росинанте он уже въезжает в бессмертие, никогда не искавший милостей у сильных мира сего, не тешивший их бесстыдной лестью – чем грешили и Гонгора, и дон Франсиско, и сам великий Лопе, – в конце концов с обычной искренностью признается в житейском своем поражении:
Ну ладно. Да, таков был этот неповторимый мир в те времена, когда от одного упоминания Испании содрогалась земля: сходились в схватках новоявленные Гомеры, цвели высокомерие, жестокость, ненависть. И когда империя, над которой никогда не заходило солнце, стала постепенно крошиться и ужиматься в размерах, покуда вовсе не исчезла, за что должны мы благодарить собственные невезение и низость, остались на руинах ее и развалинах исполинские следы никогда прежде не виданных гениев, которые могут если не оправдать, так объяснить эпоху беспримерного величия и славы. И в хорошем, и в дурном – а того и другого было немало – были они сынами своего времени. Никогда ни один народ не порождал в таком изобилии стольких гениев, и никто не запечатлевал так верно, так досконально и тщательно мельчайшие черты и приметы эпохи, как они. По счастью, все они живут и поныне – на полках библиотек, на страницах книг, – и всякий волен приблизиться к ним и с восхищением услышать грозный и героический гул нашего века, наших жизней. Приблизьтесь, внемлите – только тогда сумеете понять, чем были мы и чем стали. Черт бы нас всех побрал.
Лопе остался дома, дон Прадо простился с нами, а мы все, не исключая и Лопито, двинулись в таверну Хуана Лепре, что на углу улиц Лобо и Уэртас. Завелась оживленная беседа, тон которой задавал капитан Контрерас, оказавшийся очень милым человеком: он говорил без умолку, рассказывая случаи из своего военного прошлого. Упомянул и о том, как в пятнадцатом году в Неаполе, когда хозяин мой на поединке заколол соперника, не кто иной, как Контрерас, помог ему улизнуть от правосудия и переправил его в Испанию.
– И дама, из-за которой весь сыр-бор разгорелся, в накладе не осталась, – со смехом прибавил он. – Диего, помнится, полоснул ее по щеке… И, жизнью короля клянусь, эта тварь получила по заслугам! Еще дешево отделалась!
– Я знаю многих, – вставил неисправимый женоненавистник дон Франсиско, – кому такое обращение тоже бы не помешало.