«Любовь вождей», естественно, вызвала обиды в некоторых кругах: кто обиделся за Сталина, кто за Гитлера, кто за квасной патриотизм.
Одни обиделись, но благоразумно промолчали. Другие же высказались — печатно или устно. Среди высказавшихся печатно был Владимир Солоухин.
Суть его упреков можно уловить из ответной реплики Юрия Нагибина, появившейся в «Литературной газете» 23 декабря 1992 года и озаглавленной «За кого обижен Солоухин»:
«...в лучших кухонных традициях он обвиняет меня в том, что я кропаю свою порнуху, чтобы заработать побольше. За презренный металл продал литературную душу, — язвит Нагибин. — Да, я не занимаюсь спекуляцией иконами, антиквариатом и церковными фотогравюрами, живу от литературы, и если б Солоухин так делал, то знал бы, что рассказы не кормят, а «Пик» — издательство честное, но бедное. Всего заработанного от книги «Любовь вождей» хватит от силы на два обеда в Дубовом зале ЦДЛ».
Денежный аспект литературной перепалки был завершен политическим уколом той остроты, к какой никогда раньше не прибегал Нагибин: «...Книга «Любовь вождей» — бескорыстный труд. Это — моя борьба с фашизмом и фашиствующими всех мастей».
То есть, книга, как мы и ожидали, наделала шуму.
Однако надежды заработать на ней капитал оказались тщетными.
Дело даже не в том, что прекрасный писатель оказался беспомощным в жанре коммерческого чтива — тут ведь нужен совсем иной талант, равный его полному отсутствию.
И дело не в том, что я сам оказался плохим издателем, никудышным бизнесменом — бизнесмен из меня и впрямь не получился, чего греха таить.
Но дело в том, что талант делать деньги на российской почве приобрел единственное значение: он стал синонимом воровства.
Несколькими годами позже описываемых событий я как-то встретился на Воздвиженке с Артемом Боровиком, главой процветающего издательского концерна «Совершенно секретно». Нам предстояло вместе участвовать в деловом совещании у директора Российской государственной библиотеки.
Казалось бы, мы должны были встретиться друзьями: ведь именно «Пик» издал книгу Артема Боровика «Спрятанная война» — об афганской гибельной кампании.
Но между нами пробежала кошка: глава концерна «Совершенно секретно» переманил к себе из «Пика» коммерческого директора, которого звали Лева. Не то, чтобы мне было жалко расставаться с этим Левой — я сам был рад от него избавиться, — но он получил это лестное приглашение как раз в тот момент, когда мы схватили его за руку. Молодой и блистательный Артем сообразил, что нам будет легче всего вернуться к былым добрым отношениям на ноте доверительной беседы.
— Ну что, обворовал вас Лева? — спросил он.
— Обворовал, — ответил я.
— Он и меня обворовал. А после него еще двое обворовали...
Артем Боровик оглянулся на своего нового усатого директора в щегольском кашемировом пальто до пят, запирающего дверцу дорогой автомашины.
— И этот обворует, — убежденно сказал Артем.
Я еще раз, лишь мельком, увидел его через несколько месяцев: он топтался на паперти Успенского собора в Новодевичьем монастыре, дожидаясь кого-то, заглядывал сиротски в храм, где пылали свечи и слышались пасхальные песнопения...
Мы, молча, обменялись рукопожатием.
Вскоре он погиб в авиационной катастрофе, на взлете.
Январь девяносто четвертого начался с сюрприза: принесли газету «Литературные новости», где была опубликована первая глава повести Юрия Нагибина «Тьма в конце туннеля».
Редакция уведомляла, что будет печатать эту повесть из номера в номер, от начала до конца, целиком и полностью.
Газета была малоформатной, типа советской заводской многотиражки («многоподтирашки», как ласково называли их благодарные читатели). На заре поэтической юности я охотно печатал свои стихи в подобных листках. И целый год проработал ответственным секретарем редакции газеты «За газификацию» на Новой Басманной в Москве.
«Литературные новости» считались газетой Содружества Союзов писателей и Союза писателей Москвы — осколков бывшего Союза писателей СССР, распавшегося в 1991 году, а также писательской ассоциации «Апрель».
На деле же «Литературные новости» выпускал Эдмунд Иодковский, поэт, активист «Апреля»: сам добывал у спонсоров деньги на издание, сам выстраивал «политическую линию», сам заполнял страницы газеты чем бог послал, сам же ее распространял.
Однако «Литературные новости» открыто и смело противостояли черносотенной газетенке «Московский литератор», вокруг которой кучковались «патриоты», — что и придавало ей вес.
Газета выходила раз в декаду. Таким образом публикация «Тьмы в конце туннеля» могла растянуться на месяцы. Я не знал реального объема рукописи, но чутье подсказало, что это займет не менее полугода.
Читать Нагибина через час по чайной ложке? Ну уж нет: мы с этим автором не были приучены к подобной дозировке.
Можно было догадаться, что «Тьма в конце туннеля» — одна из тех заветных рукописей, которые имелись в виду в его газетном интервью: мол, пишу в стол, сделался каким-то литературным диссидентом...
И еще было очевидно: уж если Нагибин отдал свою повесть в многотиражку «Литературные новости», значит, иной возможности ее опубликовать у него нет. Стало быть, в редакциях толстых литературных журналов эту вещь у него не взяли: смутились, заколебались или попросту сдрейфили.
А отдельное издание, книга?
Нужно срочно звонить автору, покуда не опередили другие.
Но прежде, разумеется, надо хотя бы бегло прочесть опубликованную главу. Надо хотя бы знать, о чем в ней речь.
Итак, «Пролог».
«Я похоронил мать. Вслед за ней ушел отчим, вдруг перед этим как-то странно, жалко и неприятно взбодрившийся для будущего. Прошло несколько лет, и мне захотелось воскресить образ матери через немногие сохранившиеся в доме материальные знаки ее существования...
Письма были перевязаны черной шелковой ленточкой. Я разорвал ее, распрямил верхний конверт: «Ее благородию Ксении Николаевне Красовской» — значилось на конверте. Да, моя мать была «благородием» и осталась им в гуще советского хамства. Ну, что пишут «ее благородию»? По естественному психологическому ходу я вынул письмо из единственного конверта без адреса...
«Милая Ксёнушка, — писал неведомый автор мелким, убористым почерком, словно экономя бумагу, — это письмо передаст тебе человек вполне надежный, но в качестве почтальона ты его не используй. И вообще, не пиши мне до тех пор, пока я не дам тебе знать. Но знака может и не быть. Я зашел слишком далеко, чтобы вернуться назад. Прости меня. Мы ведь знали, что нам нельзя иметь ребенка... У него должен быть отец. Ты понимаешь, что я имею в виду? Время наступает серьезное, и надо забыть сантименты. Мне не выкрутиться, даже если я сейчас уцелею. Они не угомонятся, пока не перебьют всех. Тебе нужна защита. Одна ты не справишься, хотя ты сильная. С таким грузом, как я, не выплывешь. Меня надо вычеркнуть — раз и навсегда...
Остается Мара. Вы любили друг друга, думаю, он до сих пор любит тебя...
...Прости и прощай. К.»
Сейчас я не могу передать, что я чувствовал, читая это письмо... Помню с абсолютной достоверностью ощущение грубой усталости и хамскую фразу, которую я произнес вслух:
— Надо было гондон надеть.
Так я приветствовал возвращение моего отца.
...Своей грубой фразой я ответил свинцовой усталости, вдруг навалившейся на меня. Как будто вся прожитая жизнь медленно прокатилась по мне своим тяжелым колесом».
Я нахожусь в затруднении: ну, как мне отделить этот монолог героя, который почти тождественен автору повести, от моего собственного монолога — монолога читателя, тоже взволнованного, но пытающегося унять это волнение хладнокровным размышлением?