Выбрать главу

«…Нетрудно представить себе те чувства, с которыми писал свою рецензию Л., — размышляет Каверин. — Здесь всё сошлось — зависть, злорадство, жажда мести, и полная уверенность в том, что удар попадет в цель, и торжество неудачника, и злоба невежды. Отзыв был столь резко отрицателен, что биосекция Комитета по Государственным премиям признала работу Зенкевича и его группы — редкий случай! — вредной».

Битва науки с лженаукой на этом не завершилась — вопреки всему Л. продолжал доказывать бесполезность и даже вредоносность работы группы Зенкевича, «оспаривал неоспоримое» и — продолжал оставаться профессором МГУ, весьма комфортно чувствуя себя под защитой И. Презента и сторонников Лысенко.

Так из очерка рождался роман «Двойной портрет», документально подтвержденные факты вкупе с буквально посыпавшимися в редакцию письмами «за» и «против» (Каверин выпросил папки с этими письмами у главного редактора «Литературной газеты» Б. С. Рюрикова) приобретали необходимое художественное осмысление вечной для писателя проблемы нравственной позиции, личностного мужества и благородства, требующих от человека твердости вопреки всему.

Можно смело говорить о том, что в основу «Двойного портрета» положена своего рода детективная интрига, но для ее «уравновешивания» с психологическим способом отображения характеров и событий Каверин ввел в роман фигуру автора, «беспристрастную, но отнюдь не отказывающуюся от своей точки зрения». И сделано это было с целью «замешаться в толпу героев, скрестить их судьбы со своей судьбой, со своей верой в конечную справедливость».

Как любопытно это признание!

Работая над «Концом хазы», Вениамин Каверин сознательно пытался замешаться в толпу совершенно чуждых для него героев, людей того круга, о котором он знал лишь понаслышке; в «Скандалисте» он пристально исследовал знакомый ему круг; в «Исполнении желаний» шел (при создании образа Николая Трубачевского) от собственных размышлений и переживаний.

Начиная с «Двух капитанов», многое изменилось — Вениамин Каверин обратился к чужому опыту, проживая словно двойную жизнь: своего персонажа и собственную, скрещивая их, как параллельные прямые в пространстве. И в романе «Двойной портрет» это скрещение выявилось едва ли не более определенно, чем в предыдущих творческих опытах.

И здесь для нас приобретает особую важность один из эпизодов романа. «Это может показаться странным, — пишет автор, — но, прочитав „опровержение“, напечатанное в газете „Научная жизнь“, я вспомнил Ленинград осенью 1937 года. Город был охвачен каким-то воспаленным чувством неизбежности, ожидания. Одни боялись, делая вид, что они не боятся; другие — ссылаясь на то, что боятся решительно все; третьи — притворяясь, что они храбрее других; четвертые — доказывая, что бояться полезно и даже необходимо. Я зашел к старому другу, глубокому ученому, занимавшемуся историей русской жизни прошлого века. Он был озлобленно-спокоен.

— Смотри, — сказал он, подведя меня к окну, из которого открывался обыкновенный вид на стену соседнего дома. — Видишь?

Тесный старопетербургский двор был пуст. К залатанной крыше сарая прилепился высокий деревянный домик с лесенкой и длинным шестом. Голубятня? Но и домик был безжизненно пуст.

— Ничего не вижу.

— Присмотрись.

И я увидел — не двор, а воздух двора, рассеянную, незримо-мелкую пепельную пыль, неподвижно стоявшую в каменном узком колодце.

— Что это?

Он усмехнулся.

— Память жгут — сказал он. — Давно — и каждую ночь.

И он заговорил о гибели писем, фотографий, документов, в которых с невообразимым своеобразием отпечаталась частная жизнь, об осколках времени — драгоценных, потому что из них складывалась история народа.

— Я схожу с ума, — сказал он, — когда думаю, что каждую ночь тысячи людей бросают в огонь свои дневники.

Казалось, давно забылись, померкли в памяти эти дни, пустой двор, запах гари, улетевшие голуби, легкий пепел в лучах осеннего солнца! Но как на черно-белом экране, вспыхнула передо мной эта сцена, когда я подумал, что вслед за „опровержением“ все бумаги по снегиревскому делу будут брошены в мусорный ящик».

Забрав за ненадобностью пухлые папки себе, автор думает: «Не надо было обладать дарованием историка, чтобы понять, с какой отчетливостью отразилась в этих бумагах шаткая, ломающаяся атмосфера начала пятидесятых годов… Это был целый мир, внезапно раскрывшийся, меняющийся, необъясненный, требующий участия и разгадки».