А еще — рассказывая о том, как до неузнаваемости менялись люди, в том числе и «Серапионовы братья», превращаясь постепенно из талантливых писателей в чиновников от литературы.
Читать «Эпилог» трудно, потому что написана книга как горькая исповедь сына века — честная, без утаек, без стремления что бы то ни было приукрасить. И если в названных выше мемуарных книгах Вениамина Александровича Каверина, а точнее сказать, мемуарно-художественных ощущение возвращенного времени становится и нашим, читательским чувством, глубоко пережитым и осмысленным, чувством светлым, счастливым, то, читая «Эпилог», испытываешь неподдельную боль, стыд, отчаяние, как это бывает всегда, когда перед нами разворачиваются самые неприглядные, самые подлые страницы отечественной истории.
Но об «Эпилоге», не раз уже цитированном на этих страницах, мы поговорим позже.
Рассказывая историю создания «Освещенных окон» в нескольких своих статьях и книгах, Вениамин Александрович Каверин подчеркивал: «Впервые я решил не давать воли воображению, без которого до сих пор не обошлась ни одна моя книга. Только правда, только то, что я пережил, только то, что я услышал от моих родных и друзей, которым я доверял безгранично! И надо признаться, это было трудное решение, тем более что, рассказывая правду, я не отказывался от опыта художника-романиста — опыта, который дался мне большим трудом… Работая над „Освещенными окнами“, я искал „поэзию достоверности“ — ведь в достоверности, если она основана на нравственной задаче, всегда есть оттенок поэзии, как бы жизнь ни была трудна… Я писал эту книгу не как бесстрастный очевидец нашей литературной жизни, а как участник, для которого была бесконечно дорога каждая истинная удача, каждый заслуженный успех…
…К „Освещенным окнам“ тесно примыкают другие автобиографические книги — „Собеседник“ и „Вечерний день“. Нельзя назвать их продолжением трилогии „Освещенные окна“, но не составляет никакого труда перекинуть мост, который соединит их прочно и надежно. Мне кажется, что этому может в особенности помочь „Вечерний день“ — книга, разделенная на главы-десятилетия (от двадцатых до шестидесятых) и представляющая собой как бы фон, на котором, то замедляя, то ускоряя свое развитие, существовала наша литература. В основе ее лежит мой архив — неопубликованные заметки, дневники, письма. Эту книгу, пожалуй, можно назвать отражением моего архива — отражением далеко не полным, может быть, даже неясным, но искренним в той мере, в которой должна быть искренней и правдивой документальная проза» («Очерк работы»).
Итак, писатель дает нам некоторую «жанровую» подсказку — мемуары, написанные «с опытом художника-романиста», архивные публикации, документалистика, а также (имея в виду все названные выше книги) статьи о литературе с 1920-х до 1970-х годов, портреты современников и появившихся новых писателей, размышления о профессии, письма Горькому и «Серапионовым братьям», к тем писателям, с которыми сблизился позже, ответы на эти письма, рассказ о том, что было упущено в силу цензурных соображений и иных страхов, прочно связанных с эпохой 1930-х, 1950-х годов…
Пестрая и содержательная картина!..
Какие-то принципиально важные моменты повторяются в нескольких книгах — порой получая несколько иное, более детальное освещение; порой чуть иначе осмысленные с дистанции времени; порой прокомментированные с точки зрения писательского опыта и изменений в эпохе. Но это представляется не столь существенным — гораздо важнее, что все они пронизаны насквозь тем единым, целостным нравственным чувством, которое диктовало Вениамину Каверину буквально каждую строку.
Да, он менялся, взрослел, утрачивал черты юношеского максимализма, приобретал опыт иронического взгляда не только на окружающих, но и на себя самого, но оставался верен себе — пристрастиям в творчестве, «Серапионову братству» (в отличие от большинства других), идеалам своей юности и своим учителям, из которых первым был Юрий Николаевич Тынянов. Вряд ли кто-то сумел сделать больше для возвращения памяти об этом выдающемся ученом, писателе, историке литературы, чем Вениамин Александрович Каверин!
Но осталось в нем до самого конца жизни неистребимое чувство вины перед старшим другом и учителем: «Почему в 1947 году, когда я с семьей переезжал в Москву, мне не пришло в голову взять с собой архив Юрия, хранившийся сперва в его квартире на ул. Плеханова у сестры моей матери Елены Григорьевны Дессон? Может быть, потому, что после смерти Юрия было принято правительственное решение объявить его квартиру музеем? Только в начале пятидесятых годов, когда исчезли всякие сомнения в том, что никакого музея не будет, когда в квартире жили чужие люди, а Елена Григорьевна перевезла архив в маленькую комнату, которую она получила на ул. Некрасова, 60, — я поехал в Ленинград за бумагами Юрия и в трех больших чемоданах перевез архив в Москву.