Мысль об этой книге у меня появилась очень давно, лет тридцать назад, и я высказал ее, заканчивая книгу „Здравствуй, брат. Писать очень трудно…“. Вот что я тогда написал: „…Время от времени я кладу перед собой на письменный стол еще одну рукопись; многие страницы ее перечеркнуты, отдельные главы еще не нашли своего места. Она принадлежит к числу тех книг, которые пишутся всю жизнь. Это не роман, не повесть — это впечатления, путевые картины, страницы из дневников, отзвуки литературной жизни…“».
Это сказано о «Литераторе», но невозможно (да и нужно ли?) отделаться от ощущения, что Вениамин Александрович Каверин говорит здесь об «Эпилоге», над которым он начал работать еще в 1970-х годах. С одним лишь допущением — в последней книге взгляд писателя не стал ни «более мягким», ни «более терпимым», наоборот: книга составлена из слов, по выражению Лермонтова, «облитых горечью и злостью». Не в том «бытовом» смысле злостью, с которой мы привыкли сталкиваться на каждом шагу, не с желанием непременно обличить вослед, а скорее с гневом, с бессильным чувством стыда и отчаяния за десятилетия молчания, соглашательства, попытки приспособиться. Причем Каверин и себя честно и горько упрекает за то, что не всегда поступал по совести и в соответствии с нравственными принципами.
Во всяком случае, в «Эпилоге» подведен некий итог — не жизни, прожитой писателем, а жизни, прожитой литературным сообществом и всей страной…
В 1966 году, после обсуждения в Доме литераторов первой части «Ракового корпуса», Александр Исаевич Солженицын, не найдя Каверина, ушедшего почти сразу после своего выступления, написал ему письмо, где благодарил не за добрые слова, а за то, что в речи Вениамина Александровича «был… налет истории — высокий, медленный и неотвратимый». Этими словами можно охарактеризовать все названные выше мемуарно-художественные книги Каверина: высота и неотвратимость налета истории — нравственные категории, дающиеся не только личной общественной позицией и уж, конечно, не только продолжительностью жизни. Они даются глубоким знанием и не менее глубоким чувствованием культуры как непреходящей и необходимой истории человечества и каждой личности на фоне этой истории. Возможно, не будет преувеличением сказать, что Вениамин Александрович Каверин был одним из «последних могикан», пронизанных этими знаниями и чувствованием культуры. Конечно, одним из — к счастью, потому что в этом же ряду до последнего находились Константин Георгиевич Паустовский, Илья Григорьевич Эренбург, Михаил Михайлович Пришвин, Михаил Михайлович Зощенко и еще, слава богу, многие…
В их портретах, рассыпанных по разным мемуарным книгам Вениамина Каверина, мы находим точные и меткие характеристики, заставляющие увидеть, быть может, самое главное.
Вот, например, Даниил Хармс: «Мне всегда казалось, что он делает много добрых дел втайне, по секрету, а потом, оставшись наедине с собой, хохочет и потирает руки, радуясь, что кто-то теряется в догадках, а может быть, даже и пугается, подозревая, что произошло чудо».
Или Аркадий Гайдар: «…Ему удалось угадать путь мальчишеского сознания — со всеми его неожиданностями, с его верой во всё светлое, высокое, чистое, с его стремлением всё объяснить… Вот за что его любят и уважают дети. Вот почему они будут всегда читать его — поколение за поколением! Он уважал их без притворства, легко переходил в мир их интересов, думая их мыслями, чувствуя их чувствами. Это и было главным свойством его таланта».
Или Александр Грин: «Чувство… О, ради чувства Грин взял в руки перо! Подчас начинает казаться, что его книги написаны упрямым, сдержанным, погруженным в себя подростком, который скрывает от взрослых свою страсть к сочинительству, любовь к загадкам и тайнам, который стесняется своего благородства. Шиллеру было шестнадцать лет, когда он написал „Разбойников“. Рыцарство, отнюдь не рассчитанное на психологическую глубину, рыцарство подростков стало нравственным законом для Грина… Время — только для себя. Часы истории почти всегда стоят в произведениях Грина…»