Так мы оказались в доме этого водителя «газика». Всё, что здесь есть, в том числе и сам дом, как не без гордости поведала Надя, сделано его руками.
«Неужели не сыро? Наверное, когда летом в горах тают ледники, бывают наводнения?» — благодушно спросил я, отведав отварной форели с картошкой, пирога, начинённого специально приготовленными свекольными листьями. Мы все пили крепкий чай из азербайджанских, суженных в талии, круглых стаканчиков.
Сейчас, когда мне предоставили возможность ночевать в этой комнатке, когда Хасан, Надя и её мать, да и дети — все приняли меня, как давно знакомого, близкого человека, я готов убить себя за то, что, начав с праздного, в сущности, вопроса, заранее предполагающего очевидный ответ, ввязался в разговор с худенькой, очкастой Надей. Паводок действительно порой заливает дом, она работает экскурсоводом, ей не до хозяйства — с утра до вечера водит людей по Лермонтовским местам, знает о жизни поэта мельчайшие подробности, так и норовит прочесть наизусть не только стихи и поэмы, но и прозу, трепещет, рассказывая о его замечательной бабушке…
Вспомнив об обилии восторженных старых дев, роящихся, как мошки, вокруг того, что связано с именем Цветаевой, я брякнул: «Наденька, живите своей жизнью. Она не менее значительна, чем жизнь Михаила Лермонтова. Он, слава Богу, написал целое собрание замечательных сочинений. Прожил яркую, славную жизнь. Проживите и вы свою».
Неожиданно меня поддержал Хасан: надоела со своим Лермонтовым. Детей замучила. Он для неё, как Магомет, как Христос. Заставляет и меня учить стихи про Демона, про купца Калашникова. Мать ей во всём потакает, отпускает в Москву, в Пятигорск на конференции. А знаете, сколько в музее получает денег? Скажу — перестанете нас уважать…»
Тут мне стало особенно жалко Надю, но ещё больше её молчаливо хлопочущую мать, на которой, безусловно, держится кухня, вся обслуга детей. Удивительно милых, воспитанных, хоть ростом пошли все в отца, невысоких.
Против тахты, на которой я лежу, висит на стене большая, оправленная в рамку репродукция автопортрета Лермонтова. Он в бурке, с как бы вывернутой рукой, опёршейся на рукоять сабли. Славный, грустный офицерик, действительно гений… Надя напомнила —юный, ещё безвестный, заступился за убитого Пушкина, бросил вызов царю, государству, рискуя всем… Доживи до моего возраста, трудно представить, сколько бы ещё мог написать.
Взялся бы Лермонтов за халтуру — переделку чужого сценария?
Нодар хочет рассказать на Конгрессе в Афинах о том, как шесть лет назад мне удалось бесконтактным Методом, ладонью, найти на раскопках в Абхазии античное захоронение.
Тогда же им было сделано несколько жутковатых фотографий, где моя персона в задумчивости скромно восседает над потревоженными костями. Эти фотографии он вёз с собой в Грецию, расспрашивал за обедом при Вадиме, Хасане, Наде, всем семействе о моих тренировках, о других возможностях этого метода. Я отвечал сколь можно короче. Было неприятно плохо скрываемое хищное внимание Вадима.
Так или иначе, любя Нодара, я отвечал, и пока он что‑то записывал, вспоминал, как тогда, шесть лет назад, с триумфом провожала нас в Тбилиси археологическая экспедиция. Нодар счёл тогда необходимым представить меня своему учителю — знаменитому академику, познакомить со своей женой — певицей местной оперы, с друзьями, и заодно показать город, в котором я никогда раньше не был.
…То ли в стеклянном доме–корабле из солнечного сна, то ли в этом, реальном, постепенно погружающемся в ночь, в темноту, мне хорошо продолжать слышать немолчный рокот речных струй, вспоминать…
…Поздно вечером, после прощального пира, нас с Нодаром привезли к маленькой станции, где идущий из Москвы поезд стоит одну минуту, втолкнули в дверь вагона.
Я люблю спиртное, особенно красные виноградные вина, испытываю к ним благодарное любопытство, пью понемногу, знаю свои возможность. Вот и сегодня за столом лишь попробовал местную чачу из кукурузы — бузу. А потом распил в компании Нади и её мамы бутылочку будто бы целебной домашней настойки из терновника. Нодар же, несмотря на предстоящий перелёт в Афины, как всегда, не ограничивал себя…
Вот тогда, не столько войдя, сколько впав в купе на двоих (а это оказался шикарный вагон царских времён — медь, бархат, зеркала), Нодар заявил, что спать он будет на верхней полке, завалится, и к утру, к прибытию в Тбилиси, встанет, как огурчик.
Я лёг на нижней.
Среди ночи мимо меня просвистело и с грохотом ударилось об пол костлявое тело Нодара. Дрожащей рукой я шарил по стенам, нащупывал выключатель в незнакомой географии старинного купе. Когда же, наконец, зажёгся свет, я увидел, что мой друг продолжает спать, правда, несколько постанывая. С помощью мокрого полотенца я кое‑как обмыл ссадины на его подбородке, под глазом, и с ужасом увидел, что он снова маниакально карабкается наверх, бормочет, что к утру будет «как огурчик».