Рационалист Добролюбов, конечно же, упрощает ситуацию, возлагая все надежды на умное администрирование: «Когда русское управление сделает то, что для горцев не будет привлекательною перемена его на какое-нибудь другое, — тогда только спокойствие на Кавказе и связь его с Россиею будут вполне обеспечены».
Добролюбов игнорировал как родовые особенности русской администрации, которая за все полтора века и не выработала форм, приемлемых для городского сознания, так и вышеупомянутую консервативность этого сознания.
Но в данном случае важны два момента. Во-первых, если такой непримиримый оппозиционер по отношению к самодержавному государству, как Добролюбов, признавал законность и неизбежность завоевания Кавказа, это значит, что в общественном сознании сам по себе факт завоевания сомнений не вызывал. И во-вторых, его вера в принципиальную возможность окончательного и тотального замирения горских племен.
И Пестель, и Лунин, и Розен, — не говорю уже о Зубове, — и штатский Добролюбов понимают все технологические трудности покорения Кавказа, но в принципе они оптимисты. Они — в отличие от Пушкина — верят, что тем или иным способом на Кавказе можно достичь желаемого результата. Пестель верит в реальность фактического геноцида горских племен, Лунин — в военную победу и разумную организацию управления замиренными территориями на основе либеральных идей, Розен не сомневается в действенности экономико-психологических методов, Зубов уверен в непобедимости российского оружия. Добролюбов, безусловно выражавший мнение демократического круга «Современника», уповает на просвещенную администрацию и на возможность «внушить диким племенам истинные начала образованности и гражданского быта».
Каждый из них подписался бы под конечным выводом Розена: «Потомство соберет плоды с земли, орошенной кровью храбрых, и с лихвою возвратит себе несметные суммы, издержанные предками на это завоевание»[27].
Недостаточность, психологическая неубедительность цивилизаторской и экономической оправдательных доктрин стали очевидно ясны в период фатальных неудач русской армии на Кавказе.
В середине сороковых годов, скорее всего после катастрофической Даргинской экспедиции 1845 года, ветеран Кавказской войны адмирал Серебряков писал: «Силою самих обстоятельств мы увлечены за Кавказ; мы покоряем Дербент, Баку, Ганжу и спасаем Грузию, порабощенную игу изуверов, а с этим вместе последнее, слабое христианство в Азии, доблестно боровшееся несколько веков с могуществом мусульманским»[28].
«Сила обстоятельств» здесь — это именно необходимость защитить Грузию, ставшую частью империи. И мотив спасения христианства далеко не случайно снова всплывает как определяющий. За четыре десятилетия выработать действенную идеологию этой изнурительной войны, кроме той, с которой все начиналось, — не удалось.
Следующая после Лунина подлинно историософская попытка осмыслить суть и значение Кавказской войны как проблемы, имеющей прямое касательство к будущей судьбе России, как роковой вопрос, а не просто кровавую попытку прирастить к огромному пространству империи еще один небольшой кусок территории, сделана была только по фактическом окончании войны.
В 1860 году Ростислав Фадеев, чье участие в Кавказской войне имело целью получить из первых рук материал для теоретических построений, выпустил книгу «Шестьдесят лет Кавказской войны». Мы уже к ней обращались. Во вступлении Фадеев писал: «Наше общество в массе не сознавало даже цели, для которой государство так настойчиво, с такими пожертвованиями добивалось покорения гор»[29]. Это очень значимый пассаж. Через шестьдесят лет после официального начала войны — а на самом деле этот срок куда длиннее! — впервые публично ставится вопрос об истинной, а не формально-официозной цели этого колоссального государственного усилия. И далее Фадеев излагает соображения, восходящие в известной степени к лунинскому тезису об «органической идее» продвижения на юг, а кроме того, предвосхищающие известную нам мысль Покровского о неколонизационном смысле завоевания Кавказа.
«Страны, составляющие Кавказское наместничество, богатые природою, поставленные в удивительном географическом положении для высокого развития в будущем, все-таки, с чисто экономической точки зрения, независимо от других соображений, не могли вознаградить понесенных для обладания ими жертв. На Кавказе решался вопрос не экономический, или, даже если отчасти экономический, то не заключенный в пределах этой страны. Понятно, что для большинства общества этот вопрос, необъяснимый прямой перспективой дела, оставался темным»[30].