На этот раз тётя Акулина Сидорова открыла дверь. Вероятно, она только пришла, не успев снять сиреневой блузки, которую прежде надевала на праздники. Открытое, славянского склада лицо её осветилось тревожной радостью:
— Фаечка, ты? Деточка моя милая… Входи, входи! Что на пороге стоишь?
— Вот вернулась, а квартиры… больше нет. — Фаина шагнула и, не сдержавшись, обняла соседку, заплакала. Та молчала, гладя девушку по голове. Наконец, Фаина прерывисто вздохнула и заглянула тете Акулине в глаза:
— Что с бабушкой? Хоть что-нибудь известно?
Хозяйка подтолкнула Фаину к стулу, а затем, медля, заправляя под косынку выбившуюся светлую прядь, проговорила:
— Крепись, лапочка, крепись, детонька… Тут такое творилось! Ужасть! Утешить тебя нечем… Царствие ей небесное!
Фаину поразила тишина, последовавшая за словами. Пустота, которая странно росла, точно в воронку втягивая окружающее. Горе обожгло душу. С небывалой болью, теряя самообладание, Фаина вскочила и зачем-то опустилась на пол. И, обхватив виски ладонями, заголосила отчаянно, навзрыд…
— Собрали всех на Ярмарочной площади и на грузовых машинах отвезли в лес, к аэродрому, — рассказывала тётя Акулина полчаса спустя, сидя рядом с несчастной на лавке, за столом. — Витька… Ну, Хорсекиных младший… Так он с мальчишками по грибы ходил и видел… Сапогами и прикладами били, проклятые, и стариков, и детишек малых. А женщин, кто моложе, на глазах у родни оттягивали за кусты и сильничали… Партиями перед ямами ставили и из автоматов… Чтоб вам, извергам, сгореть в геенне огненной! Чтоб вы сгинули все до одного, мучители наши! Господи, накажи иродов! — молитвенно повысила голос верующая. — Отведи, Царица небесная, от мук и погибели… А Роза Соломоновна перед тем ко мне зашла…
Фаина сразу узнала свою семейную ореховую шкатулку. Под крышкой лежал листок. И, точно бы слыша родной голос, Фаина прочитала: «Родненькие мои! Как же жалко оставлять вас! Уже ничем не поможешь. И только плачу… Любимые мои Региночка, Фаечка и Стасик! Меня не будет больше с вами. Но вы думайте так, как будто я есть. Яхве да спасёт вас! Только вами я и дышала, только вами и жила. Простите за огорчения. Они высохли, как роса, а любовь остаётся до… Рука не слушается. Прощайте! Прощайте! Не идти на сбор мне неможно. Донесла Зинаида. Как бы я хотела…»
Слёзы замутили взгляд Фаины. Она поспешно убрала неоконченное письмо в шкатулку и спрятала лицо ладонями.
— Фаюшка, уже темнеет. Скоро комендантский час, — из горестного забытья вырвал торопливый голос тёти Акулины. — Хочешь — оставайся у меня. Только лучше бы поселиться тебе у кого-нибудь из знакомых. Зинка-подлюка на всё способна. Вон, слышишь?
В дворике кто-то пересмеивался.
— Дуська с хахалем, квартальным. А до полицая этого её немец на машине катал. Такой славненькой была, а теперь испаскудилась. И Свету мою подбивала: в компанию с немцами звала. Отправила дочку к бабушке, на Мамайку…
— Да. Нужно уходить. Шкатулку оставьте у себя. А я вернусь в хутор, — согласилась Фаина.
Вечерний рынок перед закрытием, как обычно, был малолюден. Мимо Фаины прошмыгнул беспризорник-подросток, косясь на её сумку и скрипичный футляр. У выхода повстречалась ватага немцев. Один из них, ушастый парень, пиликал на губной гармошке. Он столкнулся взглядом с настороженными глазами девушки и улыбнулся:
— Komm zu uns, Kleinchen![9]
Решительно, плечом вперёд обошла Фаина весёлого солдата, сдерживаясь от негодования. Не охватило её малодушие и на краю торгового ряда, где не оказалось уже хуторян. Опоздала…
Степан Тихонович обернулся скорей, чем предполагал. В краевом земуправлении шустрый, жуликоватый чиновник слушал его всего минуту, выкатив чёрные глазищи, и перебил жёстким вопросом:
— Что надо и как заплатишь?
— Оплатой не обижу. Да и магарыч при мне, — предусмотрительно начал Степан Тихонович…
Христофор (он, очевидно, был из греков) сам сел за вожжи и привёз хуторского старосту на какой-то склад, где хранилось всё, что пожелаешь: от мебели и автомобильных колёс до волчьих шкур. В ящиках стояла водка. В ряд висела дорогая женская одежда. Расторопные дельцы, вероятно, не растерялись, когда шла эвакуация.
Кладовщик, напоминавший попа окладистой бородой и басом, но матерившийся через каждое слово, отвесил полпуда соли по пятьдесят рублей за кило; за манометр и ящичек гвоздей содрал тысячу. Тут же, выпив стакан дармового самогона, похвастал:
— При царе две лавки держал и теперя, раздери его мать, волю дали. При Христе были торговцы? Были! Мы ни от какой власти, кляп ей в зад, не зависимы! Нас не остановишь…