Выбрать главу

«Домой! Как я давно не была дома!» — подумала Маринка и вдруг с ужасом осознала, что такого дома, каким он был раньше, она уже никогда не увидит. И кровать с никелированными шариками, которую отец ставил в саду, теперь будет для нее символом сиротства. А как должно быть одиноко и потеряно чувствуют себя сейчас Серега и Юлька. Ведь ей, Марине, из всех троих детей повезло больше всего. Она уже, считай, взрослая. А младшие остались и без матери, и без отца слишком рано. И есть у них только она, Марина.

Когда умерла мама, отец как будто внезапно проснулся. Почувствовал себя на переднем крае. Взял у матери эстафету. А теперь Маринка думала, что то же самое произошло и со ней. Пить, как отцу, ей бросать не надо. Но жизнь обязательно потребует и от нее жертвоприношений. И она почувствовала, что ее ждут большие перемены и даже неизвестно вернется ли она теперь в Москву. Но ей не было жаль. И сердце ее, и душа ни в какую Москву не переезжали. Они всегда жили в родном доме и в том, что по соседству…

Отец был для нее китом, на котором зиждилась жизнь. Стеной, по которой она могла виться, как дикий виноград. Но про свои дела с Мишкой она так никогда и не решилась ему рассказать. Маме бы рассказала. И может быть даже, так она думала сейчас, если бы мама была жива, все вообще было бы иначе…. Теперь, после года проведенного в Москве, Маринка смотрела на себя вчерашнюю с довольно ощутимой высоты и понимала, увы, понимала что во многом была еще таким ребенком. Как не видела? Почему не предугадала? Она помнила, как однажды она остро почувствовала, что материнской мудрости ей в ее девичьих делах не достает. Мама ее одноклассницы Катьки Немченко, тетя Тамара, Маринку очень любила и всегда выходила к ним на кухню, посидеть втроем. По ее репликам было понятно, что Катька матери все рассказывает. Да Тамара и сама многое видела своим матерым бабьим взглядом. «Все хлопцы будут наши!» — уверенно заверяла тетя Тома, когда Маринка только переступала порог. «Видела я, Мариночка, как Заманский на тебя смотрит. По-особенному. Помянешь мое слово. А то все эти ваши пацаны, сопляки. Да шоб им пусто было…» Кого она имела ввиду? Может и Мишку. Но говорила она это легковесно, с милой украинской беззлобностью. А Маринка все равно как-то стеснялась обсуждать с чужими людьми кто и как на нее посмотрел. Когда она была еще в классе шестом, себе пообещала, что болтать почем зря о таких вещах никогда не будет. Просто, услышала однажды в девчоночьем туалете, где все толпятся и отталкивают друг друга от зеркала, как одна старшеклассница, держа в зубах шпильки и закалывая волосы, ажиатированно сообщала своим подружкам «Он на меня таак смотрел!». Маринке стало за нее ужасно стыдно. Даже мурашки по коже побежали, как от фальшивой ноты. И уши, кажется, покраснели. Была у нее такая редкая способность краснеть за других…

… Самолет подрагивал. И Маринка вдруг головокружительно осознала все то жуткое количество километров, которое отделяло ее от Земли. На мгновение стало по-настоящему страшно. И она подумала, что ни в автобусах, ни в метро, ни в поездах никогда не сообщают пассажирам, как зовут того, кто их везет. А в самолете всегда. Что бы молились за него, что ли? Сосед ее заметил, что она уже не смотрит в окно и тут же оживился. «Что, девушка, одна отдыхать едете?» Маринка подумала: «Ты меня еще спроси, тоже ли я лечу в этом самолете…» Но вслух произнесла сухо: «Нет. Не одна». И отвернулась к окну. Это было самое лучшее. Все остальное породило бы лишние вопросы…

Если бы мама была жива…. Она бы обязательно рассказала ей о том, что ждет ребенка. И если бы нашелся хоть один человек на свете, который сказал бы ей — мы справимся, не губи его, не бери грех на душу, возможно, все было бы иначе. Маринка корила себя за это постоянно. И не было дня когда бы она не думала о том, что убить дитя любви страшнее вдвойне. И смерть отца мгновенно связалась у нее с собственной виной.

Отец любил ее и гордился ею. И ему нравилось, когда ею восхищались другие. Кто как умел — кто словами, кто взглядами. Но только восхищались, как в музее. Отдавать ее он никому, похоже, и не собирался. И Маринка своим женским чутьем угадывала грань, за которую откровенность с отцом могла бы испортить жизнь обоим. Стоило ей лишь заговорить по простоте душевной о предмете всех своих дум, она тут же чувствовала, как у отца все равно, что забрало падает. И Маринка старалась его не огорчать. Она для себя объясняла это довольно просто — ей казалось, что это отцовская ревность. И будь на месте Мишки кто угодно другой, реакция осталась бы той же. Сейчас же Марине казалось, что зря она отцу ничего не говорила. И теперь уже никогда не скажет. А значит, никогда и не узнает, что же он думал на самом деле. И от этой безисходности ей стало горше горького. Ведь смерть страшна не сама по себе, а потому только, что «больше никогда»…

И она опять подумала о Мишке. Потому что слишком часто думала о нем именно так: «Больше никогда». А ведь он жив. И значит, никто не может пока подводить итоги. И значит, еще все возможно. Просто теоретически. Ведь он-то жив…И она вдруг совершенно непозволительно стала представлять себе, что это Мишки нет на свете. Потому что для нее-то как раз он должен был умереть. И когда она это представила, то отчетливо поняла, что к этой потери она не готова, потому что очень многое еще хочет понять. Удивилась как-то отстраненно отсутствию в себе подобающей гордости и презрения к нему. И поняла, что не верит, что он от нее отказался. Просто НЕ ВЕРИТ. Она никогда не признавалась себе даже в мыслях, что он ее предал. Она готова была допустить, что он ее не любит. Но на нелюбовь право имеет каждый. А на предательство — нет. И сердце ее опять отозвалось болью. Ей вдруг стало мучительно стыдно оттого, что к Мишкиной смерти она, значит, не готова, а к отцовской, получается, была готова?

Она попыталась сосредоточиться. И отогнать ненужные сейчас, некчемные мыслишки. Но мысли об отчем доме почему-то не желали просееваться сквозь сито и делиться на достойные и недостойные. Любовь, которой она дышала почти два последних года в родном городе насквозь пропитала все ее воспоминания.

……Стюардесса протягивала ей коробочку с обедом. Она отказалась одним кивком головы. «Отдайте лучше мне, девушка! А то ведь пропадет добро. А мне еще неизвестно когда есть придется» — занудил сосед. «Да берите, ради Бога» — сказала Маринка. «А я Вам булочку отдам, хотите? Вам не повредит. А то ремнем пристегивать почти некого…» «Считайте, что здесь никто и не сидит» — ответила Маринка веско и поставила точку в разговоре убедительным взглядом. Мужик хмыкнул и принялся за свою двойную порцию….

К концу года, проведенного в Москве, она уже научилась думать обо всем, что произошло в ее жизни, спокойно. Она даже сделала кое-какие выводы, но они были еще достаточно наивны. Нечто вроде «больше никого никогда не полюблю». Но главное достижение заключалось в том, что она запретила себе думать о своем несчатье.

А сейчас все шлюзы воспоминаний были открыты. И вместе с мыслями об отце оттуда понесся Мишка. Она вспоминала, как отец привинтил на раму своего велосипеда маленькое седлышко и катал ее, усадив перед собой. Как они попали передним колесом в какую-то рытвину и она чуть не перелетела через руль. А он ее поймал. А было это возле того места на дороге, где они любили потом останавливаться на машине с Мишкой. И каждая такая остановка была для нее, как ступенька, по которой она восходила к зениту их отношений. К зениту, которого так и не случилось.