Вася уже не думал о непристойности своего поведения.
Он только боялся, что стук сердца выдаст его — так громко оно колотилось.
— У малого слишком сильные покровители, — продолжал Щукин, — и ежели граф не желает потерять своего человека, то пускай, не мешкая, отзовёт Тропинина к себе.
— Да вы-то об чём хлопочете, батюшка, ума не приложу, — вымолвил ректор с досадой. — Потеряет граф Морков своего крепостного, нет ли — вам-то что за печаль?
— Граф Морков Василия моему попечению препоручил. На меня в Санкт-Петербурге оставил, — с важностью произнёс Щукин. — Пять лет его сиятельство, как истый вельможа, изволил со всею щедростью оплачивать мои заботы, труды мои, я счёл бы себя бесчестным, оставив графа в неведении касательно Тропинина.
— Бесчестным? А преграждать дорогу молодому таланту, лучшему ученику своему, честным почитаете? Э, да что толковать, нам с вами не понять друг друга.
Ректор поднялся с кресла и направился было к двери, но внезапно она растворилась, и, минуя Акимова, Тропинин бросился к Щукину:
— Степан Семёныч, не губите! Я вас отцом родным почитаю, Степан Семёныч. Будьте благодетелем! У графа Моркова крепостных множество… Я же… Степан Семёныч, не оставьте заступничеством своим перед его сиятельством. Я же всю жизнь свою… Степан Семёныч…
Щукин с изумлением глядел на своего ученика, обычно такого кроткого, сдержанного.
— Стыдись, Василий, поведение твоё непристойно! — сказал он укоризненно.
— До того ли мне, Степан Семёныч! О всей жизни речь. Жизнь моя в руках ваших. Как повернёте, так и будет. — У него пересохли губы, тихие ясные глаза налились мукой. — Кабы помещиком были, — убеждал он горестно, — а то ведь вы сами по себе, славный художник, вольный человек. Благодетельные, благороднейшие чувствования свойственны душе вашей… Так неужто за меня, за ученика своего, перед барином не заступитесь?
Акимов остановился, ожидая, чем кончится эта сцена. Щукин, сначала озадаченный, оправился.
— Полно, Василий. Смириться надо. Крепостное состояние — закон. На нём государство стоит. Граф Морков — господин милостивый, тароватый, тебе роптать не приходится.
— Стало быть, и вольные господам служат! А нас, холопов, и вовсе за людей не почитают. Так пускай бы уж лучше милостивый граф нас в скотском состоянии держал! А то поживши человеком, да снова под ярмо…
Губы у Тропинина затряслись. Внезапно он умолк и выбежал вон.
Два друга
Куранты отзванивали «Коль славен». По ту сторону окон, занавешенных толстым штофом, розовели в утреннем солнце опушённые инеем деревья.
Особняк просыпался снизу, с подвала. Заспанная стряпуха в замусоленном переднике, крестя зевающий рот, нехотя растапливала печь. Кухонный мужик Федька раздувал голенищем серебряный самовар. Рябоватый, вихрастый казачок Фомка, поплёвывая на щётку, чистил сапоги, штиблеты и башмаки с пряжками.
По углам, под низкими закоптелыми сводами, шуршали чёрные тараканы. Их расплодилось великое множество, потому что истреблять их и люди не решались, да и сам граф не приказывал: чёрные тараканы приносят счастье.
Босоногая девка, шлёпая пятками и высоко держа на отлёте белоснежный чепец, пронеслась вверх по витой лестнице в комнату мадам Боцигетти, гувернантки молодых графинь.
Во втором этаже, в светлой, просторной горнице, Василий Андреевич Тропинин заканчивал фамильный портрет графов Морковых.
Отстроив заново дом, сгоревший во время московского пожара 1812 года, граф Морков отвёл своему крепостному художнику отдельное помещение для работы, а главное, для приёма знатных и просвещённых ценителей.
Василий Андреевич любил эти утренние часы сосредоточенной безотрывной работы, пока господа ещё спят. Розовые от морозного солнца снега за окном румянят отражённым сиянием воздух, и под кистью художника тёплые розовые блики ложатся на белое платье молодой графини в центре портрета, на белого пуделя у ног графа.
В клетке на окне чирикает чижик.
Жена Аннушка хлопочет по хозяйству в горнице рядом. Пахнет свежеиспечённым хлебом, сушёными травами, лампадным маслом.