А отец особенно и не стремился приобрести собственный благоустроенный дом или усадьбу. Он привык бездомничать смолоду, питая полное отвращение к крестьянской собственности и стяжательству. Его совсем не тянуло домой на родину, к пустым и холодным углам завалюхи-избы, к жалким десятинам малоплодородной земли, к житухе впроголодь.
Случались урожайные для медосбора годы, когда у отца заводились деньги, и он мог при особом тщании и упорстве приобрести себе и хату, и свои клочок земли, и кое-какую живность. Но он уклонялся от этого. Он был из тех людей, которые делали только то, что любили, и по гроб жизни не изменяли какой-то тайной своей мечте…
Земледелием заниматься он не хотел да по-настоящему и не умел. Равнодушие отца к домашнему благоустройству, его бессребреничество смолоду только удивляли мать, а потом выводили из себя; на этой почве у них разгорались частые ссоры.
Да, они были разными людьми, и обнаружилось это очень скоро. Идеалом матери был муравей-хозяин, отца — мастер, искусник какого-нибудь даже малозаметного дела. Мать любила дом, отец — степь, природу. Он готов был бродить с ружьем по полям целыми днями, чем навлекал на себя злые и подчас несправедливые нападки матери…
Подрастая, я стал понимать: отец и мать не любили друг друга, их смирила только привычка, связали дети, инстинкт самозащиты от общих тягот жизни.
А тут еще какая-то сердечная тайна всю жизнь держала отца в плену, не отдавала его целиком матери. Воспоминания о первой любви, о девушке, с которой не суждено было ему связать свою судьбу, бередили его душу особенно весной, когда он словно заболевал немного хмельной грустью и взирал на все самоуглубленными, мечтательно-отчужденными глазами. Не раз я видел, как он, занимаясь в апреле окапыванием деревьев в адабашевском саду или готовя цветочную клумбу, вдруг с силой втыкал лопату в землю, задумывался, заглядевшись на какую-нибудь работницу, румянощекую тавричанку, и начинал что-то тихонько мурлыкать.
О чем он думал в такую минуту, какую жизнь рисовал себе? Какая невысказанная грусть томила его душу? Рассказывая о женитьбе отца в первой части этой повести, я упомянул о том, как отец, привезя в степь молодую жену, мою мать, в тот же день умчался в казачий хутор и пропадал там два дня…
Причина этого долго оставалась загадочной, пока один случай в ту богатую событиями весну не осветил ее беглым, неожиданным лучом.
Я возвращался из школы и уже подходил к воротам рыбинского двора, когда ко мне подошла незнакомая женщина и принялась обнимать меня, приговаривая:
— Ёрушка… Родименький мой… беленький… Дитятко мое… Какой же ты большой стал! И на батю своего похож… Истый Филя, голубчик ты мой…
Я испугался, стал вырываться, но женщина крепко держала меня, неистово целовала в щеки, в глаза, в губы. Я не сразу разглядел ее, но все же заметил: женщина была красива. Черные глаза, окруженные мелкими ласковыми морщинками, светились у самого моего лица ревнивым любопытством; от яркой персидской шали, какие были тогда в моде среди низовских казачек, пахло не то чабрецом, не то ладанной смесью ливанской кедровой смолы. Я словно размяк и скорее чутьем, чем разумом угадал какую-то связь между ее словами и давним поступком отца.
Мне было и приятно, и неловко, и в то же время обидно, что эта незнакомая женщина как будто присваивала себе право матери ласкать меня. Я уже готов был решительно вырваться и убежать, когда она сама меня отпустила и, вынув из кармана широкой юбки, протянула мне алое пасхальное яичко и расписанный сахарными вензелями медовый пряник:
— Возьми, Ёра, возьми… Был бы ты мой сыночек родименький, да разлучила нас судьба-злодейка с батей твоим… Как ты на него похож! Кровинушка моя… Не кажи никому, что видел меня…
И женщина вновь прижала меня к груди, осыпала поцелуями. И вдруг, завидев кого-то на улице, таким же порывистым движением отстранила и, скрывая под шалью диковато блеснувшие заплаканные глаза, быстро пошла прочь. Все еще не понимая, что произошло, я стоял у ворот и смотрел вслед таинственной незнакомке. Ее полноватая фигура как будто таяла вдали под ярким весенним солнцем.
Я не забыл наказа женщины никому не говорить о встрече, предусмотрительно спрятал яичко и пряник в харчевую сумку. Я понял, что с этого часа знаю что-то важное, чего никогда не скажу отцу из стыда, а матери из боязни вызвать ее гнев и слезы. Мне стало жаль мать, словно я изменил ей в самом главном. Чтобы как-то смягчить сознание своей вины перед нею, я, несмотря на большой соблазн, отнес яичко и пряник на кладбище, расположенное тут же, за глухой стеной рыбинской вальцовки, положил на чью-то могилку, думая, что оставлю их на съедение птицам.