Но к отцу у меня не было неприязни. Чутье подсказывало, что он ни в чем не виноват — его все вправе были любить так же, как я любил его.
Отец привык собираться быстро. К полуночи все ульи с помощью работника Соболевских были погружены на арбу. Пчел полагалось перевозить только ночью, и отец тотчас же, не дожидаясь рассвета, отправил их в Синявский.
Усталый от недетских переживаний, я уснул на узлах только после полуночи. Отец разбудил меня до восхода солнца. Майская розовая заря уже светилась в единственном окошке нашей комнаты. Две мои сестренки — старшая и средняя — еще спали, самая младшая, которой не было года, надрывалась в крике: ей, как видно, не хватало в материнской груди молока — мать совсем ослабела от волнений.
Когда мы вышли из дома, он сразу стал пустым и гулким, как большая порожняя бочка. Отец заколотил ставни, запер на замок все двери. На веранде нас поджидал Иван Фотиевич. Румяное, жирное лицо его сияло простодушной ухмылкой.
После Петра Никитовича он был старостой хутора, и отец без всяких напоминаний передал ему ключи. Подписанная Иваном Марковичем Адабашевым купчая на дом и на все остальное имущество лежала в кармане Ивана Фотиевича.
Адабашевская усадьба перестала существовать.
Отец усадил мать, меня и маленьких сестер на подводу. Я сидел на высоком узле, словно на дозорной вышке, прижимая к себе сонных, ничего не понимающих сестер. Иван Фотиевич и отец на прощание что-то сказали друг другу. Я расслышал только последнюю фразу:
— Старая хлеб-соль забывается, Иван Фотиевич. Забыл ты… Пчелки твои плодятся и носят медок за мое здоровье.
Это был намек: пасека Ивана Фотиевича, начало которой положил отец, благополучно разрасталась, а наша оскудевала. Такие новые пасеки стояли чуть ли не в каждом дворе адабашевцев. Отец оставлял после себя добрую память. И все-таки его выпроваживали, никто не почтил его хотя бы кратким «спасибо», никто не удерживал…
Подвода съехала под гору, поравнялась с садом. Солнце уже взошло и слепило глаза. Я покачивался на узлах и жадно смотрел на сад — единственное место, к которому приросло мое сердце. Сад тонул в лилово-розовом утреннем тумане, от него тянуло дыханием цветения, травяных зарослей.
Отец остановил подводу у опушки, и я, не спросясь, долго не раздумывая, оставив сестер на попечение матери, комом свалился с самой верхушки поклажи, кинулся бежать к саду. Но отец придержал меня за руку, сказал спокойно:
— Не торопись. Пойдем вместе.
Я чувствовал его руку, она была горячая и дрожала…
Мы взошли на зеленую, залитую солнцем опушку, где, чуть накренясь, стояли на заметно осевших и затравевших могилах деревянные ветхие кресты.
У меня заныло сердце. Могилки осыпало майское скромное разноцветье — желтые одуванчики, лютики, стыдливо блестела первая, влажная от росы, чашечка колокольчика.
Отец деловито оправил холмики, выдернул на одном из них нагло вымахнувший куст дурмана, брезгливо отбросил далеко в сторону, постоял с минуту, оглядываясь на дымящийся в балке росными, испарениями сад. Я не двигался, скованный тоскливой жалостью к тем, кто покоился под невысокими холмиками.
— Ёра, — услышал я дрожащий голос отца, — давай простимся с могилками.
Отец первым опустился на колени, за ним — я. Я старался делать все, что делал отец. Он по очереди припадал седеющей головой ко всем четырем могилам, и я слышал, как с каждым поклоном из груди его вырывался глухой, сдавленный стон.
— Дети мои… Прощайте, — выговорил он напоследок, медленно встал с колен и украдкой смахнул что-то с глаз рукавом.
Не спросив, можно ли, я сорвал колокольчик, сунул за пазуху и пустился бежать к подводе. Мать, горбясь на узлах и прижимая к себе девочек, ждала нас… Глаза ее были сухи. Чтобы не расстраивать ее, я ничем не обнаружил своих чувств, до боли закусил губы.
Так закончились для меня эти грустные каникулы…
Свет и тени
Я распрощался с Рыбиными — с Аникием, Марусей, Фаей, Матвеем Кузьмичом и Неонилой Федоровной. Теперь я все время был дома.
Мы поселились в старой, неуютной, словно сарай, хате на окраине. За стеной начиналась та же милая моему сердцу степь. Она будто следовала за нами по пятам и не хотела выпускать из своего ласкового плена. Меня это утешало, но хата мне решительно не нравилась. Мы занимали только одну половину, другую хозяйка-вдова держала на замке для неизвестных надобностей. Возможно, она ждала таких же, как и мы, бездомных жильцов.