Порыв урагана вломился в нашу каморку, погасил жирник, загремел стоявшими в деревянной пристройке — сенях ведрами, покатил их куда-то…
— Свят, свят, свят, — забормотала мать.
Так начался чудовищный ураган, о котором много писалось тогда в газетах. Накануне голубели теплые весенние дни, и отец выставил из погреба все оставшиеся пятнадцать ульев. Они стояли в два скромных рядка под камышовой изгородью.
Когда отец выбрался из хибары и, сбитый несколько раз с ног, все же дополз на четвереньках до пасеки, то его взору предстала печальная картина: изгородь была снесена, половина ульев, стоявших как раз на пути бури, опрокинута, сорванные с них крышки унесло неизвестно куда, рамки вывалились, пчел разметало. Лишь маленькие горсточки их там, где уцелела матка, сгрудились в уголках опрокинутых ульев, остальные погибли…
Под неистовый рев урагана отец сообщил матери о несчастье. Мы кое-как вышли из хибары. Меня сразу сбили с ног, больно ушибло, но я вцепился по-кошачьи за дерево. Мать, держась за отца, с трудом добрела до уцелевших ульев. Но чем можно было спасти их? Отец и я пытались разобрать каменную стену и навалить на ульи камни. Мы бились часа два, пока смогли кое-как привязать ульи к торчавшим на месте изгороди глубоко врытым в землю» кольям. И еще что-то делали мы в отчаянном усилии спасти хотя бы несколько пчелиных семей. Нас поминутно сбивало с ног, било камнями, сорванными откуда-то досками…
Ураган свирепствовал. Он топил суда на Азовском морс, разбивал о прибрежные камни утлые рыбацкие байды, где-то даже опрокинул поезд с пассажирами. Азовское море вышло из берегов и кипело под самым хутором, желто-бурое, дикое, страшное. Тучи, лохматые, хвостатые, мчались очень низко, чуть не цепляясь за кровли хат. По хутору бродили пугающие слухи: кто-то убит в своем же дворе сорванными воротами, чья-то рыбацкая ватага утонула целиком, не добравшись до берега…
И все-таки главные удары урагана, как потом выяснилось, пришлись не на наш хутор: ось его проходила где-то южнее. Иначе не сдобровать бы нашей хибарке и большинству хлипких глинобитных построек хутора.
Схватив сумку, я все-таки пошел в школу, придерживаясь за камышовые изгороди, падая и вновь поднимаясь. Шел не менее часа, часто останавливаясь, чтобы перевести дыхание. Я опоздал на урок, а в классах собралось менее трети учеников. Иван Исаевич тут же распустил их по домам.
Я вернулся домой. Отец и мать сидели притихшие, измученные неравной борьбой с бурей. Катастрофа, постигшая пасеку, на какое-то время примирила их, заставила в поисках взаимной защиты приклонить друг к другу головы.
Так закончилась для нашей семьи эта трудная зима…
«Ревелют»
Узнавая, что я учусь хорошо, отец гладил меня по голове большой заскорузлой ладонью, говорил растроганно:
— Спасибо, Ёра. Пойдете на чистую должность — не забывайте нас с матерью. На вас надежда в пашей старости.
С того времени, когда я перешел в четвертый класс, у отца появилась странная, немного смешная манера обращаться ко мне на «вы». Почему? Удивительный он человек! Для меня он по-прежнему оставался всезнающим поводырем, знатоком многих откровений природы, коих не знал я, несмотря на новые учебники и множество прочитанных книг. Но для него я уже не был прежним, не сведущим ни в чем мальчишкой. Он гордился осведомленностью моей в теоретических науках. Я был для него теперь не только сыном, но и кем-то повыше.
— Ёра, почитайте мне газету, — иногда вежливо просил он меня. — Ёра, а где Северный полюс? А кто правитель во Франции?
Такие и многие другие вопросы задавал он мне, и я отвечал как мог, читал вслух выброшенные из вагонов газеты и взятые в читальне книги. Мы как будто поменялись с отцом ролями: теперь в некоторых вопросах я был его учителем, а он оставался наставником только в своем ремесле. Здесь он по-прежнему был кудесником и хранителем неведомых мне тайн. Он все так же со второй половины мая уединялся с дюжиной своих ульев в степь, сооружал на склоне балки камышовый шалаш и после этого очень редко являлся домой.
Я ходил к нему иногда, не спросясь у матери. В степи дышалось вольнее, тревожно-грустные зовы звучали в моей душе, забывались домашние неурядицы и жалобы матери на нужду.
Еще издали, за версту от пасеки, я видел знакомую сутулую фигуру, возвышавшуюся среди разноцветных пчелиных домиков. Как всегда, отец прислушивался к трудовому гудению пчел, наблюдал за их полетом. Я бегом пускался к нему, запыхавшись, взбегал на бугор. Вот и пасека — какая она стала маленькая! Но отец, как видно, не смущен этим, стоит среди ульев в независимой позе, деловито покуривая из длинного камышового мундштука. Горьковато-приятная смесь махорки и донника щекочет мои ноздри. Я подхожу к отцу, он смотрит на меня, чуть улыбаясь, загорелый, поздоровевший от степного воздуха, в своей обычной, очень поношенной, пропахшей воском и мёдом одежде.