— А казаки — кто такие? Не кацапы? Разве они не русские, не славяне? — бросил кто-то с задней парты.
Сема Кривошеин ответил горячась:
— Да, мы — славяне, православные, не турки. Но ведь и болгары и сербы тоже — славяне. А почему они сами владеют своей землей и у них свои государства?
Иван Исаевич не раз останавливал споры, но не подводил их итога: кто же был прав? Может быть, он боялся повторения истории с Александрой Николаевной? Или учебник по географии Области войска Донского был столь хитро составлен, что утверждать обратное тому, о чем говорил Кривошеин, он не осмеливался?
Иногородним ученикам совсем не стало житься от Семы Кривошеина и его единомышленников. Их в нашем классе было человек десять. На перемене то и дело слышалось:
— Молчи, хамлюга! Кто сейчас и воюет, как не казаки! Ваши солдаты либо сидят в окопах, либо в пустые котелки ложками бьют.
— А ваши казаки коням хвосты крутят в тылу…
— Что-что? Что ты сказал?!
Завязывалась потасовка. И не раз ученики возвращались с перемены в класс с синяками…
А Иван Исаевич занимал в этой глухой и глупой вражде позицию невмешательства. Своей обязанностью он считал учить и следить за поведением только на уроках, а то, что происходило за пределами школы, как будто его не касалось: драчуны разберутся сами.
Война бурлила, полыхала где-то далеко, в Восточной Пруссии, на холмистых полях Галиции, потом откатилась на восток. Были потеряны Перемышль, Львов, Варшава, Ровно…
В казачьем хуторе появились беженцы из Польши и Белоруссии.
Мы, ученики, читали газеты, бегали на станцию, узнав, что идет эшелон с военнопленными австрийцами, мадьярами и чехами. Немцев, пленных, мы почему-то не видели. В сентябре из школы на фронт убежало двое учеников — Сенька Растворцев, мордастый и озорной сын лавочника, и забияка Мишка Белоусов, сын прасола. Их вернули домой, оборванных, обовшивевших, грязных… Весной Сенька убежал вторично.
К моей матери приходили солдатки и просили, чтобы я писал на фронт их мужьям письма. Писал я очень чувствительно, подбирая слова самые жалобные и слезливые. Солдатки плакали.
— Ёра, сыночек. Ты же напиши, будь ласковый, так: «Целую тебя, Сенечка-ягодка, в твои алые сахарные губки тысячу раз и чтобы никакая германская пуля тебя не сразила», — просила меня красивая солдатка, наша соседка Елена Твердова.
Я не скупился в письмах на поцелуи и объятия, на нежные выражения. Солдатки угощали меня леденцами и ватрушками, а матери приносили за мой труд кто — курочку, кто — пяток яиц. Когда я узнал об этом, мне стало стыдно, я испугался, что о плате за письма узнает Ваня Каханов, и стал убегать из дому, когда солдатки приходили. Но мать упросила меня не отказывать им, я долго упирался и согласился только с условием — не брать у женщин никакого подаяния. Мать обещала, но тайком от меня по-прежнему брала и курочек и яйца. Я же так навострился в писании писем, что делал это с подлинным вдохновением и часто многое присочинял, приукрашивал. Теперь каюсь: не одно тогдашнее мое послание рисовало сидящим в промозглых окопах солдатам тыловую жизнь их семей в радужном свете…
… В конце зимы в училище неожиданно пришел из учебного округа приказ: всем ученикам без различия сословий и званий явиться в школу только в казачьей форме, с лампасами и красными околышами на фуражках. Кому взбрело в голову послать такой приказ? Неужели наказному атаману или окружному учебному начальству? Может быть, кому-то захотелось соединить все слои населения Донской области в патриотическом порыве, всех живущих здесь одним росчерком пера превратить в казаков?
Мне показалось: сообщая классу об этой директиве и наказывая всем ученикам прийти на завтрашний урок в брюках с лампасами, наш «русак» Иван Исаевич прятал под рыжеватыми усами почти неприметную улыбку.
На Сему Кривошеина и его приспешников объявление заведующего подействовало, как плеть на необъезженного коня. Выйдя после урока из класса, он тут же зверовато блеснул глазами, показал мне кулак, пригрозил:
— Если ты, кацапская харя, завтра явишься в школу в казачьих шароварах, зарублю шашкой — так и знай!
Я только пожал плечами, как бы желая сказать: причем же тут я? Домой я пришел чуть ли не со слезами, передал матери строгий наказ.
Она всплеснула руками, запричитала:
— Да где же мы возьмем лампасы? Что они там, сказились, что ли?
— Мама, если я не приду в лампасах, меня исключат из школы, — заявил я.
— Да что же это такое, сынок? К чему нам лампасы? — сокрушалась мать, но, о чем-то подумав, сказала: — Неужто тебя в казаки запишут? А может, и отца… — Лицо ее посветлело. — Гляди, еще и пай дадут на тебя и отца… Вот бы, а?