Выбрать главу

Казак взял шашку и тут же, при всех, развернувшись, нанес своему не в меру лихому отпрыску звонкую оплеуху, одну, другую. И Сема не пикнул, только свалился от удара на скамейку.

— Поставьте его в угол да на соль! — сурово приказал старый Кривошеин. — Да чтоб стоял так до вечера. А я ему, махамету, дома еще всыплю за самочиние. А вы… — обернулся он ко всему классу, — вы, кто не казаки, знайте: лампасы на вас надели не потому, что вы казакам ровня, а для параду… Для временного параду! Чтоб знали, что учитесь не в своей хохлацкой школе, а в казачьей. Запомните!

Кривошеин расправил снизу густую, всю покрытую сединой, словно кавказской серебряной чернью, бороду, высоко поднял голову, вышел.

А Сема послушно пошел в угол…

Приказ окружного учебного начальства так и остался невыполненным. На следующее утро все ученики явились в обычных штанах и фуражках. Это было как бы встречным протестом русской, не нуждающейся ни в каких знаках сословных различий национальной гордости. Иван Исаевич сделал вид, что не заметил неповиновения. Но по своей административной линии все-таки донес кому следует о неудавшейся реформе. Где-то в высших казачьих кругах, очевидно, подумали, тоже нашли ее нелепой и больше о ней не напоминали.

Конец казачьей бурсы

В ту последнюю, пятую, учебную зиму в нашей школе произошли три наиболее выдающихся события: накалившаяся до предела вражда между лучшими учениками — иногородними братьями Лапенко и казаком Семой Кривошеиным, оспаривавшими право называться первыми, проезд через нашу станцию царского поезда и в связи с этим исключение из школы Пети Плахоткина и приезд инспектора народных училищ.

Вражда между лагерем Кривошеина и группой братьев Лапенко, в которую входил и я, достигла высшего накала после того, как по классу стала ходить написанная от руки поэма с очень ехидным названием: «Фальшивые лампасы и казачьи выкрутасы». Поэму эту писал в основном старший Лапенко — Миша, большой острослов и насмешник. Соавтором его, хотя и в меньшей степени, был я.

Каждое утро, придя в класс, Миша Лапенко доставал из ранца стихи и читал их под громогласный хохот не только иногородней части класса, но и казачат.

Из всей поэмы мне запомнились только четыре корявые строчки:

Известны нам дела лихие Донских веселых казаков, Но есть у нас народ России — Пред ним кичиться нет основ!

Сема Кривошеин, слушая стихотворный памфлет, сначала горячился и порывался драться, но его удерживали дружки. Сраженный всеобщим смехом, Сема отступил и лишь грозился, что пожалуется на нас атаману.

Кончились эти литературные упражнения тем, что Иван Исаевич, незаметно войдя во время чтения поэмы в класс, прослушал несколько строф, затем молча подошел к чтецу, вырвал из его рук тетрадку со стихами и сухо спросил:

— Кто писал?

Миша Лапенко смело ответил:

— Я.

Имени соавтора он не назвал, может быть из авторского честолюбия.

Иван Исаевич, мирволивший сыновьям богатых, пощипал усы, сказал вразумительно:

— Высмеивать и глумиться над казачьим званием — так же нехорошо, как неуважительно говорить об особе его высочества наследника цесаревича Алексея. Он — августейший атаман всех казачьих войск. Из почтения к твоим родителям, Лапенко, советую этим больше не заниматься. — И, обращаясь ко всему классу, добавил: — Знайте — за чтение подобной литературы исключают из школы.

Иван Исаевич тут же разорвал рукопись на мелкие клочки, хотел выбросить в стоявший за дверью мусорный ящик, но, видимо, раздумал, скомкал и сунул в карман. До конца урока он хмурился, напряженно сдвигая брови, и плохо слушал ответы учеников.

Престиж Ивана Исаевича, как разумного, просвещенного педагога, сразу поблек в наших глазах. И не смешной, наивно-глупой ребяческой поэмы жаль было мне, а того, более значительного, что уже вскипело в моем сердце… Как будто кто-то своевольный и грубый скомкал во мне все лучшее и свободное, выпестованное моим отцом и книгами, которые я читал.

Второе событие окончательно остудило мое преклонение перед учительской терпимостью Ивана Исаевича. Как-то раз, глубокой осенью, придя утром в училище, мы заговорили о том, что ночью мимо нашего хутора в особом поезде проехал на Кавказ государь-император.

Всю ночь, с самого вечера, по хутору шныряли конные жандармы и полицейские, вдоль железной дороги, за так называемой полосой отчуждения, чуть ли не на каждой версте торчали часовые с винтовками. Петя Плахоткин рассказывал, как его отца заранее удалили со стрелочного поста, а вместо него вступил на дежурство и самолично переводил стрелки дежурный по станции, а движением руководил сам начальник.