— Сжечь их, сжечь, по басурманскому обычаю! — кричали одни.
— У вас, верно, дров много припасено — возражали другие. — Стоит тратить дерево на эту погань!.. Повыволакивать их в степь, а воронье знает свое дело и живо распорядится с ними…
— Волки помогут…
— Лучше закопать, — советовали третьи.
— Как же, держи карман! — слышались возражения. — Кто это станет для них землю копать?..
— Верно, братцы-товарищи! Верно говорите! — возвысил голос кошевой атаман Иван Сирко. — Не нужно нам ни дров переводить, ни зверье дразнить, ни мерзлую землю копать… Отдадим их днепровским глубинам и быстринам… Старый Днепр все устроит, как следует, как лучше. Он умчит их в синее море, а волны пусть несут их хоть до самого Стамбула, к султану в гости.
Мысль кошевого встретила общее сочувствие, и казаки сейчас же отправились к Днепру рубить полыньи. В это время другие приготовляли арканы… Работа кипела.
Когда среди Днепра были вырублены огромные полыньи, работавшие на льду казаки доложили атаманам, что все готово, и стали по приказу кошевого стягивать арканами смерзшиеся тела янычар на лед. Эта страшная работа заняла полтора дня. Очистив затем сечевые улицы и переулки от следов бойни, казаки приступили к дележу добычи, состоявшей преимущественно из оружия янычар.
В толпе стоял и Микола Кавун, указавши янычарам путь к сечевым куреням. Обрадованные удачей, товарищи не спросили его, каким образом он один уцелел из всей стражи. Куренный атаман протянул ему ятаган дамасской стали и кривой кинжал, в дорогих кожаных ножнах.
Кавун дрожащей рукой взял оружие и, опустив глаза в землю, отошел прочь.
— Ну, и добрая штука досталась тебе братику! — говорили ему окружавшие казаки.
Кавун посмотрел на них исподлобья и побрел к своему куреню но, заглянув в дверь, и увидя торжествующих товарищей, он не вошел в курень, а направился в сторону, подальше от людных мест. Бессознательно, помимо своей воли, он очутился у дубового частокола и долго смотрел на ту калитку, которую он изменнически открыл и указал янычарам.
Еще недавно, во время святочных гулянок, Микола Кавун был одним из самых веселых членов своего куреня. Он и плясал до упаду, и джигитовал, и лазал на столбы за призами, вызывая своими шутками-прибаутками дружный, раскатистый смех, любо-дорого было смотреть на этого расходившегося молодца. А сегодня, сегодня его трудно было узнать…
Он просто постарел за последние двое суток и выглядел человеком, вынесшим на своих плечах тяжкое неотвратимое горе.
Он сам не понимал, что с ним делается. Вот и дорогой ятаган, полученный во время дележки, казался ему вдруг тяжелым, до того тяжелым, что он бросил его в снег, как вещь никуда не годную, служащую лишней обузой.
— Тяжко, тяжко! — вырвался у него вопль, и он сейчас же боязливо оглянулся. Ему все казалось, что за ним подсматривают, шпионят и в чем-то хотят уличить.
Когда десяток турецких сабель скрестились над его головой, он чувствовал, что жизнь есть высшее благо, и чтобы не лишиться этого блага, решился даже на измену. И вот это благо при нем… Откуда же этот страх?.. Почему ему все люди стали чужды и ненавистны? Почему его душу сжимает такая тоска?..
Не понимал молодой казак, что он сам своей изменой навеки убил душевный покой и отравил собственную совесть. Теперь эта отравленная совесть жестоко мстила ему. Он нигде не находил себе места. По ночам, в томительном полусне он видел круглую сечевую площадь, наполненную народом, видел позорный столб и разложенные возле него свежие, белые кии; ему слышалось даже, как эти кии рассекают со свистом воздух, и по спине у него пробегал мороз. Взглянуть кому-нибудь прямо в глаза было для него величайшей пыткой. Больная совесть на все набросила свой покров, и сквозь этот покров даже солнце представлялось ему тусклым и бледным кружком. Свет померк для него.