Выбрать главу

— Хоть вы, говорит, и неказаки, а то-ж понятиев в достаточной мере нахватались и уразуметь должны, что дурной жизни конец пришел. Землю всю поделите, благами пользуйтесь — ешьте, пейте и не работайте.

И обращаясь к Разину спрашивает:

— Как вы, ваше Атаманское Пресветлое Величество, прикажете?

— Чего? — спрашивает Степан Тимофеевич. — Ясное дело, чтобы все довольны были и плоды своих рук пожинали.

И выходит он — народный герой и освободитель.

Народ же радостный платками машет, к казакам жмется, на все стороны озирается, и, от счастья такого, расходиться боится. Запуганный, стало быть. А пуганая ворона и куста боится. Не всякий к воле привык. Иной на воле скорей погибает и в конец пропасть может, ежели его к ней сразу подпустить. Но это первое время.

Пошла жизнь в три раза лучше.

Народный герой!…

Конечно, дворянство малость поприжали, так его ежели не прижать — никому жизни не будет. Благородные. Так в лицо белыми ручками и тычут.

— Я, мол, потомственный дворянин. На мне свет держится, а кость имею особую и папа мой много воевал. Понял? Наши поступки всегда бладородные, и на груди волосья не растут.

И наскочил мой прадед на боярина Ксеберукого, а тот ему:

— Не убивай, — просит.

Да-а, человеческим языком говорит. Понятно так: „Не убивай, мол, Семен Иванович, меня. Давай сначала в шашки поиграем".

Смерть стало-быть оттянуть захотел.

Прадед мой, страх как любил в шашки резаться.

Сели они и, что-ж ты думаешь, кум, Семен Иванович ему все до чиста проиграл. Кроме, конечно, оружия. Потому в евангелии сказано: „Пей, но ума не пропивай"…

От такого позора прадед мой даже за голову схватился — что-ж теперь делать? Срам! Голым к людям показываться? Да и народ на улице, освобожденный, радостный, платками машет и не расходится.

Загоревал, пригорюнился — вынул шашку, да боярина и зарубил. Кто-то из братвы в курень зашел, увидел это и говорит:

— Как же так, есаул, без суда и следствиев? Хошь и дрянь-человек, а усе же?…

— А так!… Куда-ж ему мои монатки на тот свет нести — надорвется еще.

Забрал все свое проигранное, зипун снял и пошел на струг, в путь к Царицыну снаряжаться.

Дела-а.

Время было страшное. Взялись казаки за чужой спас, а себя спасти не могли. Только меня там, кум, не было — я бы иначе всю церемонию провел… Ну, до свидания!

Гаморкин надел папаху и пошел к коню.

Помимо меня у Ивана Ильича было еще несколько друзей — Степан Никитич из Маныческой станицы, Иван Григорьевич из Нижне-Чирской и Михаил Александрович — Новочеркасской станицы. Михаила Александровича звали Петухой, это было прозвище, фамилия же его была совсем другая, ее я пока не упоминаю.

Говорили досужие языки, что Михаил Александрович, в свое время, был сильно увлечен Настасьей Петровной еще до ея замужества.

К чести Настасьи Петровны, она, выйдя замуж за Гаморкина, поклонников, своих хуторцев, совсем забыла, Ивану Ильичу никак не изменяла, полнела и все домашностью занималась и большой интерес к этому имела. Так что, занимали ее больше утки да куры, чем Михаил Александрович (буду, для краткости, называть его „Петухой").

Как видят, станичники-читатели, все шло по хорошему.

Гаморкинская льгота проходила: в работах по хозяйству, на рыбальстве, за чаркой водки; друзья по своим станицам жили, тоже 74

своим делом занимались; Петровна же, как было сказано выше, с курами и поросятами возилась.

И вот, приехал раз в гости Петухой.

Ехал он проездом и решил на два дня задержаться. А тут, надо вам сказать, стали ходить тревожные слухи. Ходят себе и ходят… Гаморкин, как чуткий человек, и одно ухо подставит, и другое, а как придет к себе до куреня, сядет на лавку, усы расправит, да и окликнет жену:

— Жана, а жана!

— Что тебе, Ильич?

А знаешь ты, к примеру, что люди гуторят?

— Что?

— А то, что германец войну хотить устроить, да и — конец миру близок, яко-бы иде-то в Иркутском крест на небе видать-было.

— Да слушай ты их больше, Ильич.

— Вер-на-а… Только ежели, Петровна, мир-то провалится, так Дону не погибать. А? И куды мы с тобой?

И смотря на жирную свою супружницу, искренно удивлялся Гаморкин.

— Эк, как тебя разнесло-то на Гаморкинских хлебах. Зад-то зад! Толстина невероятная… Ведь ежели и в правду конец мира будет, так с тобой-то не в одну дыру не влезешь!

— Ну, уж… — отмахивалась терпеливая Настасья Петровна. — Глупостев не говори. Понес уже околесину.

Спокойная была женщина Настасья Петровна, и оттого любил ее Иван Ильич подразнить.